Мои пятнадцать редакторов

(Очерки беглой судьбы *)

И сам не знаю, откуда их столько набралось. Дважды пересчитал: сначала так, а потом – на пальцах. Все правильно, ровно пятнадцать. Хвастаться нечем, но и расстраиваться не резон: все равно ведь написанное пером из трудовой книжки не вырубить.

Представляю этих пятнадцать где-нибудь в ‘Метрополе’, за общим столом. Какие невероятные истории они могли бы про меня рассказать, какие фантастические подробности поведать! Такое бы наплели – никакому биографу не распутать. Но эти пятнадцать никогда не соберутся вместе. Не потому, что выпить не любят или у редакторов денег нет. Просто на свете немного осталось тех, кто мог бы рассказать обо мне, не заглядывая в подшивку. Лапик – нет, Замятина – тоже нет… Комаричев хоть и есть, но он после первой ничего не рассказывает. А Галузина и за стол сажать не надо: и без того наговорит до небес, и все лесом.

Впрочем, я не об этом.

Я о том, что пятнадцать редакторов – это слишком много. Два, пусть три, ну, четыре… но не пятнадцать же, в самом деле! Как вспомню эту банду эксплуататоров чужих талантов, так оторопь берет. Сколько крови они мне попортили, сколько гонораров не доплатили! :)) Выжимали всё, что могли: очерки, репортажи, статьи, фельетоны… даже некрологи. А я так мечтал написать хотя бы десяток романов! Написал всего один, да и тот потерял в каком-то северном городе. Теперь без романа сижу. А так бы еще девять штук в запасе осталось.

Хотя, с другой стороны, кого нынче романом удивишь? А вот о газетных редакторах даже графоманы не пишут. А почему, не понятно: то ли просто нечего написать, а то ли вспомнить как следует некого.

Ладно, я пока жив, значит, мне их и вспоминать, не дожидаясь, пока это сделают другие. Здесь главное, с деталями не переборщить, но и сильно не приукрашивать. Если уж ходил редактор Бубнов на работу в валенках, так нечего его в итальянские туфли обувать. Да тогда и туфель-то приличных в магазинах не было…

Или Дедикова-редактора взять: страдал он под гнетом застоя? Да еще как страдал! Однажды ‘съезд’ с буквой Т напечатал, так чуть досрочно не умер.

А был еще редактор Лаптев, тоже чудо, а не человек. Помню, дежурю я однажды по номеру, дочитываю последнюю полосу, вдруг открывается дверь…

Но – по порядку.

   Очерк первый

– А не махнуть ли вам, братцы, в Сибирь? – сказал прозаик Гена Давыдов утром в четверг. – Мне все равно туда ехать – расчет получать, вместе и махнем. Я вас с редактором Бубновым познакомлю. Расчет получу – и обратно в Москву, а вы работать останетесь. Про доярок будете писать. Про механизаторов. Поедем? А то Бубнов очень уж не хотел меня сюда отпускать. Говорил, и без Литинститута в газете работать некому.

Был знойный август 1976-го года. Мы с Витей Ксенофонтовым (1)сидели в 423-й комнате литинститутского общежития и тщетно пытались переплюнуть Чернышевского – найти ответ на вопрос: “Что делать?” Накануне меня с треском выперли со вступительного экзамена по русскому языку и литературе, и я тоскливо размышлял, где и как прожить этот год. Вите тоже было не сладко: обидели его тем, что за непримерное поведение перевели учиться с дневного отделения на заочное. И вот теперь предстояло решить, возвращаться ли на Сахалин или попытаться устроиться где-нибудь поближе к столице. Относительно беззаботно чувствовал себя лишь Гена Давыдов, только что поступивший в Литинститут. А время хронического безденежья у Гены было еще впереди.

– Ты что, шутишь? Да какой из меня журналист? – оскорбился я. – Даже очерков писать не умею!

– Жизнь заставит – научишься, – отвечал прозаик сурово. – Очерки, репортажи. Отчеты с партийных конференций. Все будешь писать! Главное, от коллектива не отбиваться.

– Мужики-то в редакции нормальные? В смысле, выпить, и вообще? – спросил Витя. В отличие от меня, газетный опыт у него был: в свое время работал в одном из районов Костромской области.

– Однако, обижаешь, паря, – блеснул прозаик знанием местного диалекта. – Тюмень – это не Кострома, там с похмелья в обиду не дадут. Золото, а не мужики!

Короче, уговорил, прозаик несчастный.

Нужны были деньги до Тюмени. Мы дружно ударили по карманам. Набрали на бутылку портвейна, триста грамм кильки пряного посола и телеграмму на восемь слов. В четверг же ее и отправили. А в субботу на мое имя пришел перевод из Уссурийска. На сто рублей. Сумма по тем временам немалая.

– Получим деньги – и на вокзал, за билетами. Сегодня же и уедем. Редактору позвоню, пусть с музыкой встречает: сразу двоих ему везу!- говорил Гена по дороге на почту. Размечтался, прозаик…

– В субботу мы переводы до двенадцати выдаем. Опоздали, ребята, -огорчила нас почтовая дамочка. – Приходите в понедельник утром. А лучше – после обеда. Деньги целей будут!

Почему-то последняя фраза нас больше всего и расстроила.

– Ну, девушка!.. Ну, пожалуйста!.. Ну, что вам стоит?.. – дружно завели мы на три голоса. Бесполезно: дамочка оказалась твердой, как сургуч.

– Объявляю лежачую забастовку. В знак протеста! – отчаянно выкрикнул я и улегся прямо под вывеской “Выдача телеграфных переводов”. Сейчас вот думаю: глупость неимоверная. Мог бы и газетку подстелить.

– Гражданин, вы что хулиганите? – заверещала дамочка. Я на это не отреагировал. – Сейчас милицию позову! – попыталась она меня напугать. Я продолжал лежать. – Ну и лежи, сколько влезет, – в сердцах разрешила дамочка. Я этим тут же воспользовался: скрестил руки на груди и стал похож на поэта после дуэли.

Прошло пять минут. Десять. Пятнадцать. Дамочка крепилась и делала вид, что ничего необычного не происходит. Граждане входили и выходили, я продолжал бастовать. Витя сидел, пригорюнившись. А Гена Давыдов отличился: встал надо мной, как Кюхельбекер над Пушкиным, и принялся молоть жалостливую чепуху:

– Да что же это творится, граждане? – вопрошал Гена с фальшивой слезой в голосе. – Нищий студент захотел получить перевод. Полгода его ждал, представляете? Пришел, а ему денег не дают. Говорят, в понедельник приходи. Или в четверг. Он, бедняга, упал и лежит. Может, до вечера не доживет. А еще советская почта, называется!

Представьте: эпоха развитого социализма. Рабочие повышенные обязательства как семечки лузгают, крестьяне обильные урожаи в закрома Родины сыплют. А в это самое время в Москве, на улице Руставели, в почтовом отделении номер 254 лежит на полу человек и бастует. Нет, каково?..

Граждане недоуменно таращились на меня, не понимая, куда доблестные органы смотрят. Гена продолжал взывать к человеколюбию. Глаза у почтовой дамочки отливали сургучом.

Ладно, хоть иностранцев на почте нет, наверное, думала дамочка, но чем черт не шутит? Вдруг да заглянут? А здесь диссидент на полу. И что тогда будет, что будет! Скандал будет жуткий. С работы уж точно, выгонят. А вражий “Голос Америки” еще и подробности разнесет.

Минут через сорок сургуч начал плавиться. Дамочка наклонилась через барьер и выразительно на меня посмотрела. Потом посмотрела еще раз. Подумала и спросила:

– Лежишь?

– Отдыхаю, – ответил я. – А скоро спать лягу. Одеяло найдется?

– И откуда вы только беретесь, такие настырные! Да еще в мою смену, – всхлипнула дамочка. – Ну, выдам я, выдам тебе перевод! Паспорт давай!..

* * *
… Поезд пришел в Тюмень под вечер. На автобус до Ярково мы опоздали. Надо было подумать о ночлеге. В те непритязательные времена самой дешевой гостиницей считался Дом колхозника: рубль с носа в номере на шестерых. Не люкс, зато не на улице.

Узнать насчет свободных мест отправили Гену, как самого опытного. Через минуту прозаик вернулся. Сказал, улыбаясь:

– Все нормально, братцы. Места есть. Во втором подъезде.

И двинулся в сторону железнодорожного вокзала.

– Я года четыре назад на Камчатку подался, решил денег заработать, – рассказывал Гена, расположившись в зале ожидания. – У приятеля отыскался родственник в Елизово, вот он нам вызов и прислал. А дело было по осени. Пока с Алтая добрались до Петропавловска-Камчатского, там уже снег выпал. Полдня искали гостиницу, нашли одну, на окраине. Мест нет, в фойе – по два человека на стуле. Стали упрашивать дежурную: так и так, мол, приехали к вам на Камчатку, сколько лет о ней мечтали, нам бы только переночевать, то да се… Вижу, у дежурной в глазах появляется интерес. “А кто вы такие?” – спрашивает, а сама на мой рюкзак косится, я его вместо чемодана в дорогу взял. Думаю, что бы такое сказать? Командированные? Так ведь скажет: удостоверение покажи. На заработки приехали? Да вон их сколько, шабашников, на стульях лежит… Мы – романтики, гордо так отвечаю. Кто, кто? Ах, романтики? Тут она прямо лицом расцвела. Говорит, повезло вам, ребята. Для романтиков в нашей гостинице места всегда найдутся. Специально забронированы. Во втором подъезде. Только без благодарностей: с этим у нас строго. Вот, думаем, повезло! Мы вещи хватаем – и на улицу. Бежим во второй подъезд. А там ни дверей, ни окон, из мебели одна бочка с известкой стоит. До холодов отремонтировать не успели, да так все и бросили. А нам куда деваться? Ладно, хоть крыша есть, снег на голову не сыплется. Едва до утра дотянули… Так что запомните, братцы: романтикам – второй подъезд! На первый и не рассчитывайте, – заключил Гена.

И растянулся на вокзальной скамье – от полуночи до рассвета.

В Ярково пальмы не росли, хотя было довольно тепло, почти жарко. Да и дожди здесь, судя по вкусу пива, которым торговали в привокзальном буфете, выпадали довольно часто. От автовокзала до редакции надо было идти километра полтора. Пока добрались, прокляли все на свете: дорогу, пиво, редакцию, жару, автовокзал.

– Не волнуйтесь, братцы, представлю вас в лучшем виде. Вы только на редактора не дышите, – на ходу инструктировал нас Гена. – Если спросит, почему вдруг в Ярково поехали, так и отвечайте: больно уж места у вас колоритные, много о них читали у Мамина-Сибиряка. Редактор от него в восторге.

– А мне Мамин не нравится, – закапризничал Витя. – Шишков лучше пишет.

– Жизнь заставит – понравится, – привычно отрезал прозаик. – Может, я и сам Уилки Коллинза обожаю, “Женщину в белом”. Ну, и что? Коллинз сто лет как помер, а Бубнов уже два года в редакторах. Может и общежитие дать, если хорошо работать будете.

– Он кто, журналист? – спросил я.

– Почти. Агрономом в колхозе работал. Потом в ВПШ на заочное поступил – и сразу редактором поставили. А вообще, Бубнов – мужик толковый, ячмень от проса на ощупь отличит, хотя в слове “ветеринар” непременно ошибку сделает. Но это не важно, в газете корректор есть, Раиса Малюгина. Ошибку не найдет, так хоть запятую поставит.

Редакция районной газеты “Знамя коммунизма” размещалась в бревенчатом одноэтажном доме с пристройкой для типографии. Печка-“голландка” в коридоре всем своим видом подтверждала близкий коммунизм. На стенах была развешана наглядная агитация: портрет Л. Брежнева на ХХV-м съезде КПСС, пустая доска с надписью “Наши лучшие материалы” и инструкция по действиям гражданского населения в случае возникновения радиационной, химической или биологической опасности.

Редактор Бубнов встретил нас по-домашнему – с плюшкой в руке. Лично мне он понравился: круглолицый, простецкий на вид. Чем-то даже на Хрущева похож, только лет на тридцать моложе.

– Однако, нынче с утра на планерке в райкоме был, даже позавтракать не успел, – смущенно пояснил Бубнов и убрал плюшку в стол. – Геннадий мне о вас по телефону говорил. Значит, к нам в Сибирь решили приехать?

– Так Шишкова же начитались! Вот и приехали, – брякнул Витя.

– А мне “Женщина в белом” понравилась, вон, Геннадий давал почитать. Душевно написано, – вздохнул Бубнов. – Хорошо, что приехали, сотрудники нам нужны. Одна вакансия – постоянная, на ней хоть до пенсии работай, а другая – на год. На место нашей заведующей отделом писем, она в декретный отпуск ушла. В общем, решайте, я сейчас, – и вышел из кабинета.

– Чур, я на место декретной. Давно хотел стать завотделом, все подходящего случая не было, – оживился Витя. – А ты, Сережа, пойдешь корреспондентом, вместо Генки.

– До пенсии?

– Ну, почему же – до пенсии? Ты следующим летом в Литинститут будешь поступать? Вместе и поедем: ты – поступать, а я опять на дневное переводиться.

Вошел Бубнов c пока ещё незнакомцем лет тридцати пяти, в синем габардиновом пиджаке и малиновой рубахе навыпуск. Сказал:

– Сельхозотдел в командировку поехал, вместе с фотографом, а наш ответственный секретарь ушел зуб лечить. Вот, пока познакомьтесь.

Шовадаев. Заместитель редактора. Парторг, – представился вошедший, по очереди здороваясь с нами за руку и с любопытством поскрипывая щегольскими сапогами на меху. Впрочем, я ошибаюсь. Сапоги Шовадаев надел накануне 7-го ноября и не снимал их до 8-го марта. А тогда, в середине августа, он был в ботинках. – Значит, решили к нам? Вместо Генки? Это хорошо. Партийные?

– Нет.

– А вот это плохо, – огорчился Шовадаев. – Нам на редакцию всего одну единицу дали. В ноябре Колчанова из сельхозотдела в кандидаты примем – и все, опять года три ждать придется.

Потом мы написали заявления, а Бубнов их завизировал. Нам с Витей он старательно вывел: “Принять…”, а Генке – небрежно царапнул “Уволить…”. Еще немного посидели, поговорили о видах на урожай зерновых культур и стали прощаться.

– Идите в гостиницу, устраивайтесь, – сказал Бубнов, доставая плюшку. – Недельки две, может, три поживете, освоитесь. А там что-нибудь решим. Я в райисполком вчера ходил, разговаривал. Просил дать вам что-нибудь, хотя бы комнату в общежитии. Обещали подумать.

Нам с Витей крупно не повезло: в Ярковском райисполкоме сидели форменные тугодумы. Осваивались мы почти год и уехали, так и не дождавшись общежития. Сначала нас поселили в гостиничном номере на четырнадцать персон из числа командированных водителей, потом сжалились – и перевели в двухместный люкс местного масштаба. На шести квадратных метрах умещались две кровати, тумбочка, чайник и стул-инвалид, с которого мы с Витей падали даже трезвыми.

По вечерам мы сидели по-турецки, каждый на своей кровати, и сочиняли стихи. В Литинституте я еще не учился, поэтому почти все, что тогда написал, благополучно забыл. Вите же, как студенту-заочнику 3-го курса, пришлось отдуваться за двоих. Наше тогдашнее житье-бытье он легко уложил в 16 строчек:

Бревно к бревну - и вырос дом,
И в землю врос в земле неблизкой.
Мы там с Сережкой Чевгуном
Глушили спирт в глуши сибирской.
Он мне не друг, скорее - брат.
Глядит он, веря в неизбежность,
И Чевгуна чугунный взгляд
В моих глазах прессует нежность.
К чему? Ко всем и ко всему...
Когда черствее хлеба люди,
Вдвоем - уже не одному
Пить спирт в бревенчатом уюте.
И звезды не смыкали глаз
И печь разбрасывала искры...
Я это помню как сейчас:
Нас двое там, в глуши сибирской.

Спирт, конечно, метафора. Да и откуда в деревне спирт? В те времена после семи часов вечера и портвейна, случалось, не купишь. А печь была, это факт. Чугунная печь с котлом, в котором нагревалась вода для отопительной системы.

31 декабря 1976 года истопник бросил в печь последнее райкомхозовское полено, пошел за дровами и пропал. Появился он лишь в новом году, да и то поздним вечером. Сказал, что старые дрова в райтопсбыте закончились, а новых еще не привезли. Но обещают.

Поскольку на улице было минус пятьдесят (можно у синоптиков спросить), отопительная система не дождалась обещанных дров и перемерзла. А заблаговременно слить воду из батарей истопник посчитал ниже своего достоинства.

Все праздники мы с Витей спали обутые и в пальто. На третий, кажется, день от холода разорвало чайник. Потом праздник закончился, появились слесаря с кислородным баллоном в обнимку и принялись резать и менять синюшные трубы. А тут как раз подвезли свежие дрова, и в комнате наступило лето.

Мы с Витей воспрянули духом и решили отметить долгожданную перемену климата походом в местное кафе “Тополек”. Лучше мы бы туда не ходили! Возвращаясь в гостиницу, Витя остановился прикурить, а я прошел чуть вперед. Поэтому меня забрали в милицию на пять минут раньше, чем Витю. А вот отпустили часа на три позже, чем его: из двух журналистов милиционеры выбрали самого подозрительного.

Пока я им объяснял, что к краже бензопилы из Ярковского ДРСУ не имею ни малейшего отношения, поскольку даже не знаю, что такое ДРСУ, Витя успел поднять на ноги всю редакцию, включая парторга.

– Если через пятнадцать минут Сережу не отпустят, завтра утром нас обоих здесь не будет! – заявил Витя. Это был сильный ход! Найти среди зимы сразу двух корреспондентов представлялось делом практически безнадежным. Меня с сожалением отпустили. А о том, как искали бензопилу, а нашли пару ящиков краденых гвоздей, позже в “Знамени коммунизма” рассказал наш активный внештатный корреспондент, он же районный прокурор Н. Заремба.

* * *
Прокутив половину расчета, Гена уехал в Москву, а мы с Витей остались. Первый рабочий день начался с того, что нас позвал в гости сельхозотдел. Тему социалистического соревнования между хозяйствами в газете освещали двое: заметно лысеющий корреспондент Володя Ганихин и похожий на бородача-геолога завотделом Сережа Колчанов (2). Ответственный секретарь Александр Федорович нам тоже понравился. Больно уж фамилия у него была серьезная: Дружинин. Потом появился редакционный фотограф Володя Калинин и снял нас на память вместе с сельхозотделом и “прописной” бутылкой на столе. Надеюсь, что фотография у Володи не получилась.

Да, был еще Серега Козлов, корреспондент-радиоорганизатор с катушечным “Репортером” на плече, но этот больше для антуража. Просидел часа два за столом, выпил пол-литра и ушел, оглушив нас напоследок Тухмановым в исполнении Ободзинского. Или наоборот, я не помню.

Встречались мы с Козловым и позже, хотя не так часто, как хотелось бы: радиостудия размещалась в районном отделении связи, а туда еще надо было дойти. Серега был парень ничего, крупный на вид, хотя и обремененный семьей и родственниками. Единственный из редакции имел цветной телевизор “Рубин”, что по тем временам была большая редкость. Правда, качество изображения скверное, но что вы хотите? Первая модель! Купил ли Серега вторую – не знаю: не виделись мы уже лет тридцать.

Но все это было вечером. А с утра редактор выдал нам с Витей газетную подшивку и сказал:

– Почитайте, с районом познакомьтесь. Люди у нас замечательные, планы выполняют. Теперь насчет материалов. В четверговый номер есть что поставить, а на субботу надо бы сделать обзор писем, строчек на двести. И про культуру не мешало бы крепенькую информацию отыскать.

– Это мы запросто, – пообещал Витя. – Были бы письма! Ну, и культура, конечно.

– Насчет культуры сами ищите. А письма должны быть. Сейчас почту посмотрю.

Пока Бубнов смотрел почту, мы вышли на крыльцо покурить.

– Как писать информацию, знаешь? Ничего сложного, – успокоил меня Витя. – Берешь какой-нибудь факт и красиво о нем рассказываешь. Только и всего!

– А если я не умею красиво?

– Тогда рассказывай как можешь, – сказал Витя, подумав. – Только не обольщайся, все равно где-нибудь, да соврешь. Или кому-то покажется, что ты соврал. А нет, так редактор поможет соврать. В газете без этого не бывает.

– А если не врать? – спросил я.

На что мне Витя ответил так:

– Тогда готовься всю жизнь ночевать во втором подъезде!..

Худо-бедно, а информацию о местной культуре я написал. Витя слегка ее поправил и велел показать Бубнову.

– Душевно написано, – сказал редактор. – Только ты в одном месте, того…

– Неужели соврал? – ахнул я.

– Ну, что ты, Сергей! Просто ошибся: в нашем Доме культуры Пуртов работает, а ты Пурков написал. В следующий раз проверяй.

Исправил к на т и отнес информацию в секретариат. В субботу я открыл газету и увидел свою информацию на третьей полосе. Я был счастлив и горд. Пока не увидел под информацией подпись: “С. Чевкун”…

– Мою статью в Костроме как-то раз “Ксенофонтьев” подписали, ну и что? – успокоил меня Витя. – Фамилия для района новая, незнакомая. И откуда она взялась, не известно. Вот через к и написали. На всякий случай. Я же тебе говорил: газеты без ошибок не бывает. Привыкай. Не ты ошибешься, так кто-нибудь за тебя ошибку сделает.

Сейчас я уже привык. А раньше расстраивался, тем более что мою фамилию искажали часто. То Чивгун под стихами поставят, а то и Чувгуном публично обзовут.

В Литинституте преподаватель П. Мовчан (он вел у нас спецсеминар по украинской литературе) однажды объяснил мне:

– Чевгун – это русифицированное Човгун. От украинского “човгать” – идти, подволакивая ноги. Возможно, ваш дальний предок имел какое-то тяжелое ранение, поэтому и ходил именно так – човгал. Кстати, своей фамилией вы обязаны Запорожской Сечи,- и спросил с интересом: – У вас, конечно, есть родственники на Украине?

Я пожал плечами:

– Возможно. Но мне о них ничего не известно. Знаю лишь, что мой прадед Семен Каллистратович приехал с Украины на Дальний Восток в начале века, перед русско-японской войной. Почти все мои родственники живут в Приморье.

– Ну, если будете когда-нибудь у нас на Украине – попытайтесь узнать насчет своей родни, хотя бы ради интереса. А кого из украинских поэтов, прозаиков вы читали? – спросил Мовчан.

Я добросовестно перечислил Шевченко, Коцюбинского, Украинку, Тычину, Загребельного, Гончара… Вспомнил Натана Рыбака с его историческим романом “Переяславская Рада”, и зря: чуть без зачета не остался.

– Обычный средний роман, – неожиданно холодно изрек Мовчан. – Не понимаю, за что только автору Сталинскую премию дали? А образ Богдана Хмельницкого он вообще исказил, сделав гетмана ярым союзником московского государя…

Порекомендовал мне почитать на досуге Ивана Драча, поставил зачет и отпустил с миром.

В 89-м я заезжал дня на три в Киев. Не к Мовчану, понятно, а так – посмотреть город, о котором читал у Булгакова. Киев тогда еще не оделся в желто-голубые флаги и не вооружился трезубцем. А русскую речь плохо понимали разве что продавцы магазинов, где свободно лежали на прилавках дефицитные в то время в России стиральные порошки, шампуни, сгущенное молоко… Прошелся по Крещатику, спустился в катакомбы Киево-Печерской лавры. На тихой киевской улочке поднял с асфальта спелый каштан – на память. Увез с собой на Сахалин. Да вот, пожалуй, и все мои тогдашние впечатления.

А о Мовчане я вспомнил лишь много лет спустя, когда искал в интернете дополнительные сведения о Григории Чубае (3), с которым когда-то учился в Литинституте. Тогда и попалась мне на глаза фамилия Мовчан. Оказалось, в начале девяностых бывший преподаватель занялся политикой, стал депутатом Верховной Рады и председателем Всеукраинского общества “Просвита”.

Теперь Мовчан часто и много рассказывает о своих мытарствах в стенах Литературного института и меряет Пушкина на украинский аршин. Покупать российские газеты и книги пан Павло советует лишь в случае крайней необходимости.

* * *
– Пора бы ребятам с районом поближе познакомиться, – на первой же планерке заметил Шовадаев. – Мне как раз из райкома звонили, предлагали съездить в Маранку, там молодых животноводов будут в кандидаты принимать.

– Да погоди ты, Сергей Николаевич, с кандидатами! У нас по отделу писем нет ни строчки, хоть из “Сельской жизни” перепечатывай, – оборвал его Бубнов, и принялся загибать пальцы. – Культуры нет, молодежи нет, образования тоже нет… Вот пусть ребята за всем этим и съездят.

– Куда? – дружным хором спросили мы с Витей.

– В Покровское. Это недалеко, всего двадцать пять километров. За день управитесь. Посмотрите, как подготовились школы к новому учебному году. Это раз. Заглянете в бытовое обслуживание, там третий месяц то ли закройщика нет, то ли ремонт часов не работает. На месте разберетесь. Это два. Потом еще нужна зарисовка об участнике художественной самодеятельности, я уже полгода нашему отделу культуры материал обещаю.

– А участника где мы найдем? – спросили мы нестройным дуэтом.

– В Покровском, где же еще? – удивился Бубнов. – Попутно что-нибудь про спорт узнайте. И про пионерское лето нужна информация. А лучше – две.

На следующее утро мы с Витей поехали в командировку. Третьим с нами отправился фотограф Володя Калинин – познакомить новичков с сельской интеллигенцией, а заодно и отснять что-нибудь для газеты.

Знакомство началось с Дома культуры. Пока худрук старательно перечислял Вите количество первых, вторых и третьих мест, которые ДК привез с последнего районного конкурса, фотограф расчехлил редакционный “Зенит” и снял работника культуры с баяном на переднем плане. Потом поставил баян у худрука за спиной и щелкнул второй раз. Вздохнул и снял в третий раз, теперь уже без баяна.

– Хотелось бы еще про какого-нибудь участника художественной самодеятельности написать. Кого бы вы нам могли посоветовать? – спросил Витя напоследок.

– Так ведь Петровича, кого же еще? – удивился худрук. – Неужели забыли? Газета о нем каждый год пишет. Гордость нашего хора, я бы сказал, самородок. Талант! Настоящий передовик сельской художественной самодеятельности.

Передовик самодеятельности оказался крепким на вид стариком лет семидесяти пяти. Нежданных гостей он встретил, как и положено героям газетных зарисовок – на завалинке.

– Опять, однако, приехал для районной брехаловки фотки делать? – спросил старик у Володи Калинина. – А это кто? Тоже фотографы?

– Да что вы, Афанасий Петрович! – Володя был явно смущен. – Это журналисты. Приехали поговорить, о вас написать…

– А чего тут писать? Про меня и так все знают, – отмахнулся старик. – Ты лучше, как в прошлый раз, с балалайкой меня сними, – и ушел в избу за инструментом.

Мы с Витей поняли, что зарисовки нам не видать, как собственных ушей.

– Не волнуйтесь, будем домой ехать, я вам о нем все расскажу, а вы потом напишете, – успокоил нас Володя. Здесь появился Петрович с обещанной балалайкой, и фотограф заметался по двору в поисках нужного ракурса.

Потом мы ездили по селу и собирали информацию. Брали все, что под руку подвернется: про спортсменов, про пионеров. Про подготовку школ к новому учебному году тоже взяли. А уже к концу дня поехали в местный комбинат бытового обслуживания.

Покровский КБО размещался в двухэтажном бревенчатом доме с диковинными резными наличниками на окнах. Ладно скроенный и крепко сшитый, дом выглядел этакой рубленой вороной среди своих бревенчатых собратьев.

– Между прочим, Гришка Распутин здесь жил, еще до революции, – сказал Володя, показывая на дом. – Про Распутина слышали? Вот здесь он и жил, варнак, пока в Петербург не уехал.

О конокраде из Тобольской губернии, волей судьбы вознесенном на самый верхний этаж самодержавной власти, позже рассказал В.С. Пикуль в романе “Нечистая сила”. В Покровское потянулись страждущие пощупать стены да поскрипеть половицами там, где когда-то жил “сам Распутин”. А в конце восьмидесятых комбинат развалился, и дом снесли вместе с бытовым обслуживанием.

Теперь туристов в Покровское зазывает частный музей Распутина. Он разместился в таком же рубленом тереме и даже на той же самой улице. Всего и отличий-то от прежнего дома – старец в этом музее и дня не жил. Однако, поговаривают, что Григорий Иванович будто бы частенько захаживал сюда. Просто так, по-соседски. А может, всего лишь мимо проходил. Да какая разница? Любителям чертовщинки все равно где половицами скрипеть, в Покровском или в Москве – в доме N 10 по Большой Садовой улице, где некогда проживал профессор Воланд с паспортом Михаила Булгакова.

Поскольку Витя свои материалы уже набрал на ДК и пионерах, вникать в тонкости сельского бытового обслуживания пришлось мне. Заведующая КБО визиту корреспондента не удивилась. Напротив, тут же принялась бойко перечислять фамилии мастеров и приемщиков, не забывая при этом указывать их трудовой стаж и членство в партийно-комсомольских органах.

К началу восьмидесятых я научился понимать таких заведующих с полуслова. А тогда мне потребовалось с полчаса, чтобы я хотя бы в общих чертах разобрался в производственно-политической системе бытового обслуживания населения. Зато мой словарный запас, вскормленный на тощих овсах русской и зарубежной литературы, пополнился десятком новых слов и выражений: “план-задание”, “встречные обязательства”, “правофланговые пятилетки” и “ударник коммунистического труда”.

Меня, однако же, интересовал закройщик, а точнее, его полное отсутствие. Сначала заведующая сделала вид, что о закройщике слышит первый раз в жизни. Потом внимательно посмотрела на мой распухший от фамилий блокнот и выложила все как на духу:

– Есть такой факт. В Тавду закройщик уехал, родителей проведать. Третий месяц его ждем. Сейчас мы этот вопрос активно будируем. В районе о закройщике в курсе. Мы уже и в Тюмень телефонограмму послали – в наше областное управление. Буквально вчера опять туда звонили.

– И что вам там сказали?

– Обещали всяческое содействие.

– То есть?..

– В управлении будут держать вопрос на особом учете.

– В смысле?..

– В смысле, взяли вопрос о закройщике под строгий контроль!

Корреспонденцию о работе КБО я так и назвал: “Раз, два… Взяли!” Описал все, как есть, и о Тюмени не забыл. Про содействие и учет в материал тоже вставил. Витя читал и смеялся. Потом сказал, совершенно серьезно:

– Материал интересный, написан легко. Но в газету он вряд ли пойдет: редактор не пропустит.

И точно. После обеда Бубнов вызвал меня к себе, благо сделать это не представляло большого труда: его кабинет и отдел писем размещались в смежных комнатах.

– Материал интересный, да и написан легко, – как-то очень знакомо начал редактор. – Но боюсь, что в газету…

– …он не пойдет. Так ведь, Юрий Семенович?

Бубнов внимательно на меня посмотрел:

– Ну, если вы сами, Сергей, все понимаете, зачем же даете мне этот материал? – спросил он с официальной ноткой в голосе. Помолчал и добавил, уже мягче. – Пусть материал пока полежит у меня, я потом еще разок его посмотрю…

Материал о закройщике из Покровского КБО в “Знамени коммунизма” так и не появился.

– В газете важно не то, как ты пишешь, а важно о чем ты пишешь, – говорил мне Витя в гостинице вечером. – Володю Ганихина в последнем номере читал? Вспомни, как у него корреспонденция из Дубровного начинается.

Я вспомнил: с разношенной как валенок фразы. Что-то вроде: “Борясь за досрочное выполнение пятилетнего плана и взятых социалистических обязательств, бригада животноводов колхоза имени …” И далее по тексту.

– А причем здесь Ганихин? – спросил я.

– Да притом, что Володя, наверное, и сам понимает, какую чушь он пишет. Но трагедию из этого не делает, – сказал Витя, заваривая чай в литровой банке. – А ты думаешь, Бубнов этого не понимает? И он понимает. Только ему ничего другого не надо. И никому этого в газете не надо, Сережа. Никому!

– Но почему?

– Да потому, что…

И здесь к нам в дверь постучались. Витя открыл на полуслове. Пришел Володя Пуртов, тот самый, из Дома культуры, которого я чуть Пурковым в газете не назвал. Принес гитару и бутылку “Агдама” (когда-то было такое вино по рубль пятьдесят). А дальше – все как обычно: стихи, немножко гитары и долгие споры “о судьбах России”. Обычный вечерний набор творческой интеллигенции времен глухого застоя. Табачный дым коромыслом и чай без сахара “на посошок”.

Теперь можно было вернуться к прерванному разговору, но тема Покровского КБО Витю больше не вдохновляла. Он снова вспоминал стихи, свои и чужие. Мелькали тогда еще не знакомые мне имена: Петя Кошель, Коля Шамсутдинов, Юра Кабанков…

– А вот это я недавно написал, – сказал Витя, и начал читать, в своей обычной манере – раздумчиво, словно бы сомневаясь: услышат ли? А поймут?

У камней преткновенья
Вывод жизненный прост:
Превратиться б в растенье,
Дотянуться б до звезд!..

Даже если безвольно
Плюнуть и умереть -
Врут, что мертвым - не больно.
Это как посмотреть...

Но здесь я опять опережаю события. Эти стихи Витя читал мне три года спустя – на Сахалине, в портовом городе Корсакове, где мы опять работали вместе, на этот раз уже в газете “Восход”. Но я до редактора Родионова пока не добрался, поэтому обрываю тот давний вечер многоточием…

Что же касается пятилетнего плана, а также социалистических обязательств, взятых бригадой животноводов из села Дубровное, то я через месяц-другой, освоившись в газете, мог при необходимости и обязательства вспомнить, и про пятилетку пару абзацев завернуть. Впрочем, Бубнов этого от меня не требовал. Видимо, смирился с моей политической несознательностью и писать о передовиках производства не заставлял. Перебивался я все больше мелкими информациями: то в Гилево местная библиотека читательскую конференцию устроит, а то в Плеханово конкурс детских рисунков пройдет.

Одно скверно: на информации много строчек не сделаешь. А их-то редактор Бубнов считать умел.

– Плохо, плохо работаем! Мало пишем. Совсем наших материалов в газете нет, – говорил Бубнов в конце каждого месяца. – Ну-ка, что у нас там, Александр Федорович, по строчкам вырисовывается?

Ответственный секретарь доставал листок с цифрами и знакомил нас с положением дел на строчечном фронте:

– Шовадаев – три тыщи двести строк, Колчанов – две тыщи сто двадцать, Ганихин – тыща семьсот пятьдесят…

– Ну, это еще терпимо, – прерывал его Бубнов. – А как по отделу писем?

– По отделу не густо, – вздыхал Дружинин. – Ксенофонтов – девятьсот шестьдесят восемь строчек за месяц, Чевгун – семьсот пятьдесят. Хуже всех. Вот такие скверные по отделу показатели.

Семьсот пятьдесят – это, конечно, мало. В каждом номере выходило примерно строчек по шестьдесят. Не потому, что я был такой ленивый, просто я слишком медленно писал. Мешала привычка, свойственная стихотворцам – выверять буквально каждое слово.

Теперь я понимаю: для газеты важен не стиль, а факт, не образ, а мысль, пусть даже не слишком красиво изложенная. А уж количество материалов – это дело святое: не знаю ни одного редактора, который платил бы за талант, а не за строчки. Сдается мне, что таких благодетелей и на свете нет. А если кто-то и был, так разорился еще в дефолт 1998 года.

* * *
Он пришел в редакцию утром – крупный, круглый, немножко потертый, с добрыми как у теленка глазами.

– Володя я. Журналист. Соколов, – представился гость. – Редактор на месте? – И застрял у Бубнова на полчаса. Сквозь хлипкую дверь слышно было, как гость повторил несколько раз довольно громко: “Да здесь пахать и пахать! Настоящая целина”. И мы с Витей сразу же поняли, что товарищ Соколов пришел устраиваться на работу в отдел сельского хозяйства.

Шовадаев не ошибся: в ноябре из райкома пришла разнарядка, и Сережу Колчанова приняли кандидатом в члены партии. Прошло еще какое-то время, в “Тюменской правде” обратили на Сережу внимание и начали печатать его материалы. Потом вызвали на стажировку (была когда-то такая практика в партийных газетах). Сережа “глянулся”, и ему предложили место собкора, кажется, в Омутинском районе. К тому времени жена Фаина родила второго ребенка – сына Ивана. С детьми в общежитие не поедешь, пришлось около месяца ждать, пока решится вопрос с жильем. Все хорошо, но на кого оставить сельхозотдел? Ганихин – парень хотя и свой в столешницу, но звезд с неба не хватает. Вот часы починить – другое дело (до газеты Володя работал в часовой мастерской). В общем, у Соколова были все шансы стать нашим новым завсельхозотделом. И он им стал! О чем Бубнов не преминул объявить на ближайшей планерке.

– Теперь, я думаю, проблем с нормой строк у нас не будет, – оптимистично заявил Бубнов, не удержался и посмотрел в мою сторону. Намек я понял, но быстрее от этого писать не стал.

Сережа уехал собкорить в другой район. А Соколов вышел на работу. И сразу же нас удивил. Вышел он в пятницу, а уже во вторник в “Знамени коммунизма” красовались две внушительные корреспонденции газетных дел мастера Соколова. В одной описывался самый разгар социалистического соревнования между двумя бригадами полеводов из Новоалександровки, другая же рассказывала о знатном механизаторе из Щетково. В четверг появилась большая статья, посвященная правильному севообороту. А в субботу нас с Витей добил красочный репортаж с ближайшей фермы “Что там, в подойнике?”, плюс целое ожерелье информаций под рубрикой “Город – селу”.

– Если дело так и дальше пойдет, останемся мы, Сережа, без гонорара, – озабоченно заметил Витя. Деньги у нас были общие, и он отвечал за них как казначей.- Да гонорар-то – бог с ним, как-нибудь выкрутимся. Я только одного не понимаю: когда он писать-то успевает, если даже пива не пьет?

Всю неделю Соколов ходил загадочный и трезвый. На очередной планерке присутствовал инструктор из райкома партии. Сидел по правую руку от редактора и перманентно делал значительное лицо.

– Накануне районной партийной конференции мы ждем от вас серьезных материалов, раскрывающих всю глубину характера нашего сельского труженика, – торжественно заявил инструктор в конце планерки. – Лично меня очень радует, что в вашем коллективе появился такой хороший журналист, как товарищ Соколов, – и добавил, обращаясь к Шовадаеву. – А ты переживал, Сергей Николаевич, что партийные кадры от тебя уходят. Ты погляди, какая смена растет!

После планерки Соколов стал расти вдвое быстрей, чем прежде. Он приносил в секретариат материал за материалом. Сначала Дружинин размещал их на полосе, потом – на двух полосах и готовился уже замахнуться на третью. Теперь целыми днями наш ответственный секретарь читал материалы на сельскую тематику и морщил лоб в поисках псевдонимов: ну, не ставить же на каждой полосе по нескольку раз одну и ту же фамилию: “В. Соколов”!

– Значит, “Первая борозда” – “В.Соколов”, “С открытым сердцем” – “С. Владимиров”, “Поет душа механизатора” – “В. Соков”… – бормотал добрейший Александр Федорович, и тут же спохватывался. – Нет, “В. Соков” – нельзя, на первой “В. Соков” уже есть! Надо что-то другое придумать…

Мы тоже, случалось, печатались под псевдонимом. Однажды Витя поставил под своим материалом фамилию “В. Ропшин”, как видно, забыв, что такой псевдоним был у террориста 20-х годов Бориса Савинкова. Похоже, “Конь бледный” тогда в Ярково еще никто не читал, поскольку из компетентных органов в редакцию не позвонили.

В конце месяца Дружинин размечал гонорар и вздыхал больше обычного. В понедельник выдавали зарплату. В редакции традиционно “сложились по рваному”, Соколов в общей трапезе участия не принимал.

– И откуда он только взялся, такой плодовитый! – сказал Володя Ганихин после первой. – Ох, вернусь-ка я лучше в свою мастерскую – будильники чинить. Там спокойней.

– Да и мне что-то снова в освобожденные секретари захотелось, – добавил помрачневший Шовадаев. В социалистическом соревновании между сотрудниками газеты “Знамя коммунизма” он впервые оказался вторым.

Посидели и разошлись, теряясь в догадках, сколько новых материалов Соколов завтра принесет. Шовадаев говорил – четыре, а Дружинин утверждал: нет, шесть! Однако во вторник случилось неожиданное: Соколов на работу не явился. Поскольку жил он в гостинице, только этажом ниже, вечером мы к нему заглянули. Однако Володи на кровати не было. А под кроватью от Соколова лежал один чемодан.

Всю среду Бубнов ходил мрачный и часто звонил куда-то, однако журналист Соколов так и не отыскался. После работы мы снова заглянули в 14-коечный номер. И снова ушли ни с чем.

А в четверг после обеда Соколова привезли в редакцию на грузовой машине.

– Что ли, ваш? – спросил шофер из Плеханова. – Принимайте. Куда сгружать?

Сгрузили Володю в гостинице. Пока он отсыпался, редактор Бубнов успел написать один за другим два выговора и следом – приказ об увольнении по 33-й статье КЗоТа (за прогулы). Однако на следующий день сжалился и уволил Соколова “по собственному желанию”. Володя чуть не расплакался от такого благородства и предложил это дело обмыть. Но посмотрел на редактора и взял свое предложение обратно.

А в субботу утром Соколов поднялся к нам – попрощаться. Весь как был, с чемоданом, ввалился в номер, царапая косяки.

– Ну, что, коллеги, вздрогнем напоследок? – и выставил на стол “Перцовую”. – А вы, я слышал, поэты? Стихи пишете? Оба? Так я их тоже иногда пишу.

И сходу принялся читать что-то длинное и путаное. Я не запомнил ни строчки. У меня вообще плохая память на скверные стихи. Но, кажется, что-то мрачно-алкогольное, вроде “Черного человека”. Во всяком случае, рифма “боль-алкоголь” там присутствовала.

– И куда же ты сейчас поедешь? – спросил Витя.

– В Ишим, – отвечал Соколов довольно бодро. – Или я в Ишиме уже был? Сейчас посмотрю.

Вынул из чемодана толстенную папку с газетными вырезками и стал их перебирать. Судя по жирным пятнам на бумаге, делал это Володя уже не в первый раз. И даже не в десятый.

Перебирал Соколов долго, старательно, вырезка за вырезкой. Мелькали до жути знакомые заголовки: “С открытым сердцем”, “Поет душа механизатора”, “Первая борозда”…

– Да вот же, точно, Ишим, – сказал Соколов, и показал нам вырезку с материалом “Что там, в подойнике?”. – Ну, значит, поеду тогда в Голышманово. А можно и в Бердюжье податься. Но я там, кажется, уже бывал…

Откуда он вообще взялся и куда потом сгинул, я не знаю. Во всяком случае, на кустовом совещании журналистов в Ялуторовске Соколова не было.

– Я у ребят из Голышманово узнавал: говорят, приезжал к ним весной Соколов, да уже уехал, – рассказывал Витя. – Всего-то месяц у них и проработал. Между прочим, пять тысяч строк успел опубликовать.

Переписывать газетные материалы, пусть даже и свои, в журналистике всегда считалось дурным тоном. Но кто и когда хороший вкус у Володи воспитывал? Строчки надо давать!..

А я еще много лет после этого встречал в самых разных газетах то “Первую борозду”, то “С открытым сердцем”, а то и “Что там, в подойнике?” И всякий раз смотрел фамилию автора: не В. Соколов ли? Не С. Владимиров?

Он ведь такой, Володя. Он – везде, везде…

* * *
В конце января приехал в гости Генка Давыдов. За несколько месяцев, проведенных в Литинституте, прозаик не написал ни строчки. Говорил, что очень расстроился из-за рассказа “Сявка”, который отдавал для обсуждения в семинаре В. Субботина. (Рассказ мне запомнился своей последней фразой: “С тех пор прошло десять лет, а может быть, и сто”.).

– Досталось мне крепко. Ругали все, кому не лень, особенно москвичи, – рассказывал Гена. – Дескать, что это за герой – бывший зэк, да как его в общежитии в одну комнату с молодыми рабочими поселили… Эстеты хреновы. Я им говорю: все так и было, как в рассказе написано, я сам в этой комнате полгода жил! А они опять за свое: столько вокруг чистого и прекрасного, а ты героев в задрипанной общаге ищешь. Ну, ничего, я свою силу знаю! Как писал, так и буду писать.

– Сессию-то сдал? – спросил я.

– На трояки. Теперь и “степку” не дадут. Ладно, хоть “хвостов” нет, и на том спасибо. Да там предметы такие – хрен с налета сдашь. Прихожу я к Кедрову на зачет, а он давай ко мне приставать с народным фольклором. А я фольклор даже с похмелья не учил. Ну, думаю, сказки и сказки, что там мудрить? И начал ему что-то про Колобка рассказывать. Так Кедров меня чуть с зачета не выгнал.

Гена был сиротой, с шестнадцати лет мотался по общежитиям, стройкам и “шабашкам”. Вынес из этих “университетов” тоническое заикание и жизненный опыт, который в столице, понятно, днем с огнем не найти. Пару семестров отучился в Барнауле – в педагогическом институте. А в 27 лет вдруг решил поступить в Литинститут. Захотелось рассказать о жизни, которую он так хорошо знал, пусть даже и не с самой приглядной ее стороны. Написал пару-тройку рассказов, их опубликовали. А дальше все получилось как бы само собой: творческий конкурс, приезд в Москву, поступление, семинар.

Мы с Геной были знакомы ровно пять лет – пока он учился в Литинституте. Я приезжал на очередную сессию, первым делом заходил в знакомую комнату на пятом этаже – и заставал примерно такую картину: за столом сидит Гена, рядом – только что прилетевший с Сахалина Витя (пару раз наши сессии совпадали), тут же Юра Кабанков, Витя Голубев, Сережа Ионин и другие.

– Ну, вот еще один подарочек явился! – восклицал Гена, едва лишь я возникал на пороге. Это была его коронная фраза…

В 1980 году я задержался после весенней сессии (ждал денег на обратный билет). Москва готовилась к летней Олимпиаде, в общежитии Литинститута срочно меняли обои и завозили новую мебель: на третьем этаже, где обычно живут заочники, предполагалось поселить журналистов. Я перебрался к Генке на пятый этаж. Вечерами мы вели разговоры о том, о сем и мечтали о славе.

– А не написать ли нам юмористическую повесть? – предложил однажды Гена.

– Почему именно юмористическую? – спросил я.

– Потому что ее легче напечатать, – ответил Гена, не задумываясь. – Ты в “Литературной учебе” повесть Славки Лецика читал? “Петух с глушителем” называется? Вот такую примерно вещь мы и напишем.

Повесть я читал. В том же восьмидесятом довелось мне встретиться и с автором – на совещании молодых литераторов в Благовещенске. Вечером хорошо посидели в редакции газеты “Амурский комсомолец”, где В. Лецик в то время работал ответственным секретарем. Правда, я не уверен, что он меня вспомнит при встрече. У творческой интеллигенции вообще память дырявая, сколько раз в этом убеждался. Иной не то чтобы имя – фамилию, и ту при встрече вспомнить не может. Ладно, хоть я подобной амнезией пока не страдаю.

– Мне, может, уже завтра домой ехать. Стоит ли начинать? – засомневался я.

– Еще как стоит, – успокоил Гена. – У меня для таких вещей стиль тяжеловат, да и с юмором, знаешь, слабовато. А вместе у нас неплохо получится.

Я согласился. Повесть мы решили назвать “В объятиях Венеры”. Сюжет ее прост. Это история о провинциальном альфонсе по фамилии Дюндик, который приезжает в Москву и ради столичной прописки начинает ухаживать за дочкой известного писателя Льва Львовича Лимонова. Чем там у них дело кончилось, я до сих пор не знаю, поскольку успел написать всего два авторских листа (из трех). А вот откуда взялся Дюндик – могу сказать абсолютно точно: эту редкую фамилию я позаимствовал у одного из студентов Владивостокского медицинского института, в котором когда-то учился. С тех пор осталась у меня эта вредная привычка – давать своим литературным героям реальные либо слегка измененные имена.

В течение двух недель каждый день для меня начинался примерно одинаково. С утра Гена уходил клеить обои и таскать мебель (он числился в общежитии разнорабочим), а я садился за допотопную “Москву” и начинал гнать сюжет по проложенной колее. Часов в пять появлялся Гена и просматривал написанное за день. Мы обсуждали очередные главы, пили чай вприглядку и ложились спать. А утром все повторялось сначала.

Потом пришли деньги, и я улетел в Благовещенск. А Гена дописал повесть и… отдал ее на кафедру творчества как свою дипломную работу. Сказать мне об этом он то ли забыл, то ли постеснялся.

Через год я снова приехал в Москву. Поздно вечером в комнату, где я жил вместе с другими заочниками, вошел Гена с бутылкой “Шампанского” в руках. А дальше – по Пушкину: “Вошел – и пробка в потолок!” В литинститутском общежитии это обычное дело.

– Закончил я институт, – сказал мне Гена, заикаясь больше обычного. – Сегодня дали диплом, п-представляешь? Пойдем, Сережа, ко мне, там т-такая компания… Посидим… Ну, Серега?.. П-пойдем!..

Я отказался.

Я знал, почему так сделал. Знал это и Гена. Сейчас бы я о той повести и не вспомнил, а тогда – как заклинило. Было обидно за Генку: что же он за пять лет-то десяток рассказов для диплома не смог написать?

До сих пор помню его взгляд – долгий, щемящий.

Потом Генка ушел. Вот и все.

С тех пор прошла четверть века. Все мои попытки отыскать Давыдова так ни к чему и не привели. Ничего о нем нет и в Интернете, одна лишь фамилия в списке выпускников Литинститута за 1981 год.

Я даже не уверен, жив ли Генка, или его уже нет. И честно говоря, сомневаюсь, что когда-нибудь смогу узнать об этом.

Примечание 2011 года. Через тридцать лет, окольными путями, мне удалось узнать в общих чертах о судьбе Давыдова. Последние годы он жил в Барнауле, работал, где придётся, вплоть до сторожа на кладбище. И ничего не писал. Во всяком случае, в Алтайской писательской организации ни об одной публикации Г. Давыдова напомнить мне так и не смогли.

Жизнь Генка закончил трагически: осенью 2007 года его убили. Здесь можно было бы вдоволь порассуждать о том, почему столько много писателей из моего поколения сошли с круга раньше, чем успели написать что-то стоящее. Но лучше просто оставить все так, как есть – без выводов и рассуждений. В литературе у каждого – своя судьба! Свой крест, своя Голгофа…

* * *
Стихи я перестал писать в 82 году. Произошло это как-то неожиданно, словно бы не по моей доброй воле. До сих пор не пойму, почему поэзия перестала меня интересовать. Все же стихами я начал заниматься рано, лет с семи, еще учась в школе, ходил в литературное объединение “Лотос” при городской газете “Коммунар”. С шестнадцати – стал печататься, в девятнадцать – впервые участвовал в совещании молодых литераторов во Владивостоке. И вдруг – как отрезало: ни единой строчки, только проза: рассказы, повести, роман…

Но в 77 году до прозы было еще далеко. А Витя – вот же он, рядом, сидит на кровати, сложив ноги по-турецки, и бормочет, и проговаривает одну и ту же строчку, всякий раз прибавляя к ней что-то новое:

На фотопленке вижу детство...

………………………………..

Я фотопленкой пойман в детстве...

……………………………………..

Я пойман объективом в детстве...

Все, первая строчка готова. Недолгая пауза – и снова бесчисленные повторы-проговоры, строчка за строчкой, строфа за строфой… И появляется стихотворение:

Я пойман объективом в детстве,
В минувшем времени стою, -
Такой, что даже, приглядевшись,
В себе - себя не узнаю.

Любительский обычный снимок,
Жизнь, пожелтевшая с краев...
Годами детскими своими
Впечатан крепко я в нее!

Теперь припомни-ка, попробуй,
Что думать мог он о себе,
Тот мальчик, вскинув подбородок,
В нарядной уличной толпе?..

Кто знал, что пройдет всего 16 лет, и мне придется редактировать это стихотворение для посмертного Витиного сборника – “На краю причала”? Он выйдет в Сахалинском книжном издательстве в 93 году, незадолго до моего отъезда на материк. А тогда, в 77-м, мысли о смерти были так далеки, что не воспринимались всерьез. Вите было всего 26, мне – 24, и… о чем разговор?

Ах, да, о поэзии…

– Между прочим, вами в Тюмени интересовались, – сказал как-то Бубнов нам с Витей, вернувшись из областного центра. – На партконференции подошел ко мне Лагунов (4) из Союза писателей, спросил, есть ли у нас в районе поэты и прозаики. Я назвал вас. Так что готовьтесь.

– К чему? – спросил Витя.

– К совещанию молодых писателей. Будете представлять Ярковский район, в парткоме в курсе дела, – отвечал Бубнов. – Только имейте в виду: если в загон по два-три материала не оставите, в Тюмень вас не отпущу!

Напомнил, что месяц кончается, а строчек у нас как всегда не густо, и ушел читать передовую статью под названием “В едином порыве”.

А мы с Витей отобрали штук по пятнадцать стихотворений и отправили их в Тюмень. И уже недели через две получили официальные приглашения “принять участие в работе областного совещания молодых писателей Тюменской области”.

Не знаю как там насчет надоев и привесов, а вот что касается молодой писательской поросли, то Ярковский район оказался в тот год на высоте: прислал на совещание сразу двух поэтов. Пока разместились в гостинице, выпили-закусили, то да се, считай, день прошел. Зато на следующее утро нас, молодых и талантливых, старшие братья-поэты взяли в оборот. И поделом: а нечего на совещания ездить!

Поэтический семинар вели А. Гольд (5) и Н. Денисов (6). Они прекрасно дополняли друг друга. Цепкий на слово, Гольд безошибочно выхватывал из стихотворения самую лучшую строчку, громко прочитывал ее и говорил автору примерно следующее:

– Ведь можете же писать, верно? Так почему же вы только одну хорошую строчку нам даете? А остальные где? В черновиках остались?

После чего автору оставалось лишь клятвенно пообещать работать над собой, или же выйти в коридор и застрелиться. Стрельбы, правда, не было, а вот двум участникам семинара пришлось-таки выйти за дверь и назад уже не вернуться. Это когда Альфред Генрихович, человек весьма эрудированный, уличил их в плагиате. Увы, литературное воровство началось отнюдь не в эпоху Интернета, как думают нынешние молодые авторы, а гораздо раньше, еще во времена портативных машинок “Москва”. Другое дело, где взять на каждого плагиатора своего Гольда? В том и вопрос…

Несколько иной подход к стихам был у Денисова. Сам недавний выпускник Литературного института, Николай Васильевич невольно привносил в обсуждение стиль тамошних семинаров. Это когда руководитель берет стихотворение и прямо на глазах изумленных слушателей разбирает его по винтикам: метафоры – отдельно, эпитеты – отдельно, рифмы – отдельно. Причем не просто говорит “это плохо” или “это хорошо”, а подробно объясняет, почему именно хорошо и почему именно плохо.

Особо тонких ценителей прекрасного, возможно, и покоробит такой механистический подход к поэзии. И тем не менее. Что бы там не говорили литературные эстеты, а поэзия – это ещё и техника, а не только озарение божье. Можно сослаться на Брюсова, который садился за стол каждый день и если не писал стихов, то занимался тренингом – упражнялся в размерах, рифмах. Но лучше представить себе самолет, построенный с ошибками в расчетах, да еще из непригодных деталей. Такой аппарат летать вряд ли будет, а если чудом и поднимется в небо, так лишь для того, чтобы незамедлительно сорваться в “штопор”. И какое здесь, простите, озарение? Техническую документацию надо внимательней изучать. И почаще в Наставление по производству полётов заглядывать.

Строгость и благожелательность – это было главным на семинаре. Тем он и запомнился. Кого-то ругали больше, кого-то – меньше, но обид не было. Сибиряки вообще люди выдержанные, это факт. Нас с Витей оставили напоследок: верный знак, что наши рукописи руководителей заинтересовали. Обычно так на семинарах и поступают: кто посильней, тех обсуждают в конце.

Сначала взялись за Витю. Отметили его умение передать в стихах настроение. А вот за рифмы – поругали. Не приняли во внимание и третий курс Литинститута. Витя взъерошился и полез в спор:

– “Попробуй – подбородок” – обычная ассонансная рифма. Ударный слог один и тот же. Правильно?

– Формально – да,все правильно, – отвечал Гольд.- Но согласитесь, созвучия “рОбуй” и “рОдок” как-то плохо сочетаются…

Однако Витя стоял на своем, как спартанец в ущелье:

– Заявляю протест! На таких ассонансах половина поэтов держится!

Руководители семинара, однако, оказались из другой половины и протест решительно отклонили. На мой слух, вполне справедливо: если “рОбуй” и “рОдок” можно посчитать ассонансом, то с известной натяжкой.

– Поэт вы, безусловно, интересный, однако мало обращаете внимание на технику, пишете на одном чувстве, и это заметно, – заключил Гольд, и перевел взгляд на меня. – Ну, что, Сергей, теперь поговорим о вас? Прочитайте два-три стихотворения, на ваш взгляд, самых лучших, мы послушаем…

Будь это первое в моей жизни совещание, я бы, наверное, от волнения в гласных запутался. Но я уже дважды проходил подобные обсуждения во Владивостоке – в 72-м и 75-м, а уж там критиковать умели! Поднялся, прочитал “Монолог Модильяни”, “Провожаю последний паром…” и еще что-то.

Потом началось обсуждение. Выступил Гольд. Наговорил много теплых ободряющих слов. Спросил, не собираюсь ли я поступать в Литинститут. (“Если хотите, мы можем дать вам рекомендацию…”). Денисов тоже меня хвалил. Наверное, было за что. Голова не кружилась, но уверенности мне семинар, безусловно, прибавил.

Меня записали на радио, взяли шесть стихотворений для коллективного сборника “Вам, романтики!”. Через год сборник вышел в Свердловском книжном издательстве, а авторский гонорар разыскал меня уже в Уссурийске. Я уехал туда после того, как поступил на заочное отделение Литературного института.

Но все это было позже. А тогда, после совещания, мы выступали на поэтическом вечере в местном Дворце культуры. Начинался он в семь часов, мы с Витей пришли в начале седьмого: друзей-приятелей в Тюмени у нас не было, а ненавязчивый гостиничный быт надоел еще в Ярково.

Не помню, кто познакомил нас в фойе с поэтом Булатом Сулеймановым (6).

– А не промочить ли нам горло, ребята? – предложил Булат. – Перед выступлением помогает.

Предложение мы приняли: отправились в буфет – и промочили. Волнение и в самом деле прошло, зато появились всякие побочные мысли. Например, а не поехать ли нам после выступления к тюменским художникам? Булат пообещал познакомить с В. Волковым, сказал, мол, прекрасный художник и хороший человек. И поэтов, кстати, очень уважает.

В мастерской у Волкова я побывал, но гораздо позже, вместе с Колей Денисовым. Помню, как под влиянием спиртного и нахлынувших чувств пообещал Владимиру Владимировичу ровно через десять лет приехать в Тюмень и купить у него картину “Горящий лес” (написана она по мотивам военных лет, в два цвета – черный и красный). С тех пор прошло уже три раза по десять, а в Тюмень я так и не приехал. Впрочем, картину я помню до сих пор… Интересно, сохранил ли ее художник?..

На поэтическом вечере выступали человек пятнадцать, в основном – члены Союза писателей, плюс несколько поэтов, отобранных из числа участников областного совещания. Стихи Булата мне понравились, тем более что читал он их прекрасно. Потом выступил Витя – с “Там, где моя Россия…” и недавно написанным “Только липы, только липы…”. А потом настала очередь выйти на сцену мне. Я прочитал “Сентябрь” – одно из немногих своих стихотворений, которые помню до сих пор, большинство же осталось в потерянных рукописях и давних публикациях.

... И полынь сентября
я с водою осеннею выпил.
На последний глоток по судьбе выпадало: "Пора!.."
Громыхнуло о воду весло - и шарахнулся выстрел
От истока до устья.
И эхо, как стук топора.
И опять поднимаются весла - и падают за борт.
- До свидания - все!..
И встает на дороге моей
Воробьиная отмель, и ждет голубиная заводь,
Стережет у излучины омут вороньих кровей.
Три исхода моих - и одно неизбывное право
У реки: не прощать от весла застарелый рубец.
Воробьиная отмель - налево легла,
а направо -
Голубиная заводь...

И к омуту выгреб гребец.
И явилось ему, как звезда разбухает от влаги,
Безнадежно вечерняя и безысходно одна
Над густой глубиной, где хвостами стучат о коряги
Одичалые рыбы и ходят кругами у дна.
Не мигая, звезда у гребца под ногами горела,
И нездешнею злобой воронья вскипала вода...
Но звезду я ударил веслом - и звезда потемнела,
И звезда - зашаталась,
и рухнула к рыбам звезда!
Брызги света и тьмы
я в лицо онемевшее принял,
Безрассудной рукой
вытер звездную пену с лица
И тугую волну
взмахом весельным располовинил:
- Выноси же из омута, лодка, шального гребца!..

...Я один на реке, берегами покамест не узнан.
Утомлённые ивы с воды не поднимут голов.
И еще далеко ощущение близкого устья.
И не прожита жизнь для того,
И не найдено слов...

Сейчас я понимаю: тогда, на совещании в Тюмени, меня не просто похвалили – по сути, мне выдали аванс на будущее. А я его взял – и растратил. Может, и не совсем бездарно, но поэтом я так и не стал. И скорее всего, никогда им уже не стану. Даже как Витя – посмертно.

А тогда мы с Булатом после поэтического вечера завернули в одну сугубо творческую компанию, где и просидели до утра. Конечно же, пили, конечно же, читали стихи. До славы, казалось, оставалось всего ничего – один только шаг. В крайнем случае, полтора. Но не больше.

Перед тем, как покинуть гостеприимный кров, мы оставили на печке свои автографы, вместе со стихами. Карандашом. Такая уж здесь была традиция – вроде книги отзывов. Ну, поэты же…

Вот и мне - уходить, вот и вам - оставаться. И вам
Расставлять гулевые стаканы по желтым столам
И меня вспоминать, и меня забывать за столом,
И печатью печали ночной опечатывать дом...

А что я еще мог написать тогда, в 77-м? Месяца за четыре до своего отъезда из Ярково?

* * *
В газете все шло казенно-размеренно, как и подобает в эпоху хронического застоя. Мы с Витей что-то писали, нас с Витей кто-то читал. По субботам ходили париться в баньку по-белому и занимались мелкой постирушкой. Март запомнился проводами русской зимы, конец апреля – сильнейшим снегопадом (осталось фото: мы с Витей стоим на редакционном крыльце, заметенном снегом). А 20 мая было так жарко, что я, перегревшись на солнце, сдуру переплыл по-весеннему полный Тобол, а самое удивительное, сумел вернуться обратно. И все это – ради девушки Тамары из обрусевших немцев, по фамилии Эльзессер. Не знаю, где она сейчас. Во всяком случае, в Берлине я ее не встречал, поскольку ни разу там не был.

Весной я отправил в Литинститут стихи на творческий конкурс. По прошлому году знал: обычно присылают две-три тысячи рукописей, на экзамены же вызывают человек сто с небольшим. Волнения не было, но и проигрывать не хотелось.

– Все будет нормально, – говорил мне Витя.

– Ну да. Если только они не вспомнят, как в прошлом году выгнали меня с экзамена, – отвечал я.

– Ерунда! Поступишь как миленький. Ну, если не ты, то кто?..

Он в меня верил…

В конце июня пришел вызов из Литинститута. Я подал заявление на расчет.

– Вот так всегда: только-только начнешь привыкать к человеку, а он – раз! – и в Москву, – вздохнул Бубнов, подписывая бумагу. – Геннадий уехал, теперь ты уезжаешь, потом Виктор заявление подаст…

Бубнов оказался прав: месяца через четыре Витя рассчитался и улетел к себе на Сахалин. Встретились мы лишь через два года. Но это совсем другая глава и другая история.

Уезжал я седьмого июля. Накануне собрались в редакции. Все пришли, даже Серега Козлов с “Репортером”. Специально для меня завел своего любимого Тухманова:

...Вот стою, держу весло,
Через миг отчалю,
Сердце бедное свело
Скорбью и печалью...

– Если что, ты назад возвращайся, нам кадры нужны, – говорил мне Бубнов. – А насчет жилья не беспокойся. Я в райкоме поставил вопрос ребром: хотите, чтобы журналисты от нас не уезжали – давайте людям жилье! Да хотя бы общежитие, и то хорошо. В райкоме обещали подумать…

А Володя Калинин подарил мне на память фотоэтюд: крупным планом – вода в ручье, блики света и камешки на дне. Настоящий французский экспрессионизм с сибирским диалектом. “Поэзия – это то же самое”, – написал Володя на обороте фотографии. Прямо как в воду глядел. Так с тех пор я поэзию и понимаю.

Потом были Тюмень, вокзал, трехчасовое стояние в кассу (лето, время отпусков). В Москву решил ехать через Новочеркасск. Это просто: Свердловск, Челябинск, Георгиу-Деж… а дальше по обстоятельствам. Обещал одному поэту, что при случае его навещу. Вот случай и представился.

Потом подали состав. Я постоял на перроне, покурил.

Потом забрался в вагон.

Поезд тронулся, я и поехал…

   Очерк второй

Поступить в Литературный институт оказалось гораздо трудней, чем я думал. Аукнулась прошлогодняя история с моим удалением с экзамена по русскому языку и литературе. При 19 баллах по конкурсу я не прошел, в то время как зачисляли ребят и с 18 баллами, и с 17. Жаловаться было некому: сам виноват…

Расставшись с надеждой учиться на дневном отделении, я выразил желание поступить на заочное.

– С такими хорошими баллами вам можно даже экзаменов не сдавать, просто подайте документы, и всё. Считайте, что вы уже студент. У нас заочники и 17 баллов не набирают! – успокоили меня в приёмной комиссии. Но я вспомнил партийно-принципиальное лицо проректора по учебной работе А. Галанова и решительно пошел на второй заход. Поднял свою успешность до 21 балла и расслабился лишь после того, как увидел себя в списке зачисленных в семинар критика В. Дементьева. Потом была установочная сессия, разговоры в полночь, за полночь в литинститутском общежитии, бесконечное чтение стихов, наспех записанные на сигаретных пачках адреса вновь обретённых приятелей-поэтов и триумфальное возвращение на историческую родину в поезде “Москва-Владивосток”. Проезжая мимо Тюмени, я выглянул в окно, в надежде разглядеть Ярково, и пожалел, что оказался в тот момент без шляпы.

Дома я неделю отъедался после литинститутской диеты, потом стал искать работу. Не придумал ничего лучшего, как устроиться в драматический театр КДВО – Краснознаменного Дальневосточного военного округа. Я работал в этом театре еще года за три до поступления в Литинститут – монтировщиком декораций. Теперь же меня ожидало повышение: приняли электриком-осветителем.

Свои театральные впечатления приберегу до лучших времен. А про актеров одно могу сказать: ну, народ! Не успевал им в гримёрках свежие лампочки вкручивать. Прямо такое чувство, будто актёры их нарочно портили, чтобы в темноте сидеть и на гриме экономить.

На первом же выездном спектакле (дело было в Гродеково) я умудрился устроить в Доме культуры короткое замыкание. Пока местный электрик искал фазу и менял предохранители, зрители сидели в темноте и матерились. Спектакль начался с большим опозданием. Измаявшиеся в ожидании актеры играли вяло и часто забывали реплики. Режиссер-постановщик Г. Краснопеев был в бешенстве. На следующий день в театре на меня повесили выговор и пообещали уволить, если я не повторю курс физики хотя бы в объеме средней школы.

– Хорошо, что никого током не шибануло, а уж выговор мы как-нибудь переживем, – философски заметил мой непосредственный начальник Олег Смирнов, в прошлом – известный на улице Фрунзе хулиган по прозвищу Лю Син, с которым я дрался еще в десятом классе. За годы, что мы не виделись, хулиган заметно остепенился, нож в кармане уже не носил и готовился жениться на девушке с соседней улицы.- А вообще, я тебя, Серёга, не понимаю, – добавил Олег чуть позже, когда мы с ним и еще одним осветителем – Саней (без фамилии) обмывали мой выговор, первый в нынешнем театральном сезоне. – Ты же вроде бы в Москве учишься, так? Собираешься книжки писать. На фига тебе наш театр сдался?

– Так замыкания же надо где-то устраивать, – отвечал я с серьезным видом. Олег или не понял моей шутки, или на улице Фрунзе вообще с юмором не дружили, но как бы то ни было, с тех пор на выездные спектакли меня одного уже не отправлял. Так и ездили мы на спектакли вдвоем с Саней (без фамилии): я расставлял прожекторы, софиты, “лягушки” и “пистолеты”, а без фамилии их подключал. Краснопеев ходил по театру как Станиславский во МХАТе, актеры срывали аплодисменты даже за роли без слов.

Однажды я заглянул в редакцию газеты “Коммунар” с тайной надеждой на возможную вакансию. В коридоре меня увидела завотделом промышленности Л. Барабаш, знакомая еще по литобъединению “Лотос” (к тому времени некогда шумное лито уже дышало на ладан).

– А мне как раз звонили из Октябрьского района. Газете “Заря” нужен корреспондент в отдел писем. Недели три уже журналиста ищут. Если хочешь, могу порекомендовать тебя, – сказала Людмила Викторовна.

– А где эта Покровка? От Уссурийска далеко? – спросил я.

– Да рядышком. Всего километров сорок. Можно будет каждую неделю домой ездить.

– А жилье дадут? Ну, хотя бы общежитие? – спросил я, с избытком хлебнув коммунального сервиса еще в Ярково.

– Если корреспондент им нужен, значит, что-нибудь обязательно дадут, – заявила Барабаш. – Я сегодня же туда позвоню. Думаю, они тобой заинтересуются.

Свое обещание Барабаш выполнила: позвонила и порекомендовала. Дождавшись понедельника (традиционно в театре это выходной день), я поехал в Покровку – устраиваться корреспондентом в районную газету “Заря”.

Моему приезду предшествовало одно трагическое событие, произошедшее в ноябре 1977 года. Отправившись во Владивосток на краевое совещание журналистов, приуроченное к 60-летию Великой Октябрьской социалистической революции, группа сотрудников газеты “Заря” попала в автомобильную катастрофу. Водитель ушиб ногу, редактор Л. Лапик сломала руку, фотокорреспондент Ю. Колосовский получил несколько переломов тазобедренных костей, а корреспондент В. Викорук погиб на месте.

Героически повела себя ответственный секретарь газеты Т. Орлова. Единственная из всех пассажиров отделавшись легким испугом, она прямо с места аварии поспешила на совещание и успела получить на пострадавших Почетные грамоты, в том числе и на беднягу Викорука. Но хотя и стояла на грамотах подпись тогдашнего первого секретаря Приморского крайкома КПСС В. Ломакина, мертвого корреспондента она не воскресила. Водителю Николаю М., при выезде на главную дорогу не пропустившему машину, дали два года “химии”. А Орлову с тех пор уважал, пожалуй, один редакционный “газик”, и то лишь потому, что в командировки ответственный секретарь не ездила по должности.

Поскольку рука у Лапик была ещё в гипсе, я вызвался поставить чайник. Редактору моя инициатива явно понравилась. Попили чаю с баранками, я машинально полез за сигаретами, но вспомнил, что сижу в гостях, и замешкался.

– Запах дыма мне нравится, – заметила Лидия Васильевна. – Не стесняйтесь, Сергей, курите!

Я закурил, и тотчас же почувствовал себя бывалым журналистом.

– Писем-то много от читателей получаете? И о чем же пишут сельские корреспонденты? А обратная связь у газеты есть? – начал я забрасывать редактора вопросами.

– Может, еще чаю хотите? С клубничным вареньем? – предложила Лапик, и я понял, что место в газете мне обеспечено.

Вернувшись в Уссурийск, я подал заявление на расчет. Согласно тогдашнему КЗоТу, при увольнении полагалось отрабатывать месяц. Меня рассчитали на следующий же день. Под портвейн “три семёрки” бывший хулиган Олег Смирнов признался, что рад моему увольнению даже больше, чем режиссер Краснопеев.

– Не забудь когда-нибудь написать об этом в своей книжке! – сказал на прощанье Олег.

Выполняю давнюю просьбу: пишу, что было.

* * *
Очередной, 1978 год, я встречал уже в качестве корреспондента районной газеты “Заря”, с окладом в 120 (сто двадцать) рублей, плюс гонорар рублей тридцать. По тем временам – совсем неплохо. А главное, дали общежитие, причем сразу же, как только я приехал. Где-то с месяц прожил один в комнате на двоих, пока из больницы не выписали фотокорреспондента Ю. Колосовского. Того самого, что с тазобедренными костями.

– Вообще-то, я не курю, – жлобским голосом сказал мне фотокорреспондент по приезду. И я стал уходить курить на лестницу.

– Вообще-то, я не пью, – добавил фотокорреспондент чуть позже. И я стал иногда задерживаться в редакции с радиокорреспондентом Юркой Петровым, любителем выпить, тем более закусить.

– Вообще-то, я не…, – совсем допек меня фотокорреспондент. Но здесь уж он явно перестраховывался. Общежитие хоть и было в четыре этажа, девушек в нем проживало гораздо меньше, чем молодых рабочих, неженатых интеллигентов и бездомных журналистов вроде меня. Да и, честно говоря, не ходили тогда потенциальные невесты по этажам, а скромно отсиживались в своих девичьих комнатах в ожидании суженого.

Словом, фотокорреспондент утомил меня раньше, чем я его. Как-то неуютно мне стало жить в одной комнате со старым холостяком. Хотя какой он был старый? Тридцать шесть лет, творческая бородка “а-ля старина Хэм” и привычка подолгу расчесывать волосы на пробор. Плюс к тому на удивление занудливый характер.

Примерно такой же зануда-холостяк мне встретился во Владивостоке в 1970 году, когда я после школы поступил учиться в медицинский институт (тогда мы вместе с одним парнем из Уссурийска – Володей Борзовым – снимали комнату в Морском городке). Зануда заметно грассировал и любил под стаканчик красного выразить какую-нибудь умную мысль. Звучало это примерно так:

– Се,дгей Федо,дович, вы знаете, что такое жизнь? Жизнь – это детская ,даспашонка: такая же ко,доткая и вся в ,дазводах!

Натуральная зануда, по мне так хуже Берии. Вот и фотокорреспондент мне попался такой же, хотя и не грассировал. Спасался я от зануды работой. С утра уже был в редакции. Садился за телефон, собирал информацию. А между делом общался с режиссером Покровского народного театра Билялом Мекеровым, личностью путанной, но одаренной. Прослышав о том, что в газету я пришел из театра КДВО, Билял стал в редакции частым гостем.

– Театр начинается с вешалки! А у нас в Доме культуры вешалка второй год не работает, – вздыхал Билял всякий раз, заходя в отдел писем. – Вот как весной пальто у секретарши из райпотребсоюза пропало, так гардероб и закрыли. Приходится зрителей в зал одетыми пускать. И как в такой обстановке творческому человеку работать?

С Билялом ещё куда ни шло: пожалуется на гардероб – и пойдёт себе дальше репетировать. С журналистикой было сложней. Приходилось ездить в командировки по письмам сельских трудящихся. Писали в газету много. Причем трудящиеся мне почему-то попадались склочные и жаловались на все подряд: то колонка у них не работает, а то рейсовый автобус посередине дороги сломался и два часа простоял, а начальник местного АТП и не чешется.

Однажды пришло письмо из сельской школы: конфликтовали учителя. Не иначе как из-за предметных “часов”. Пришлось ехать разбираться. Ночевать было негде, и одна из конфликтующих сторон помогла мне устроиться с ночлегом. Проще говоря, пригласила к себе домой. Я попил чаю, рассказал о Сибири с Москвой и честно лег спать на раскладушке. А наутро со спокойной душой вернулся в Покровку – писать материал.

В тот же день, ближе к вечеру, уже другая конфликтующая сторона привезла на меня “телегу” на четыре страницы и передала её в редакцию. А дальше получилось вот что.

– Вы – что, Сергей, первый день в газете работаете? Не знаете, что в конфликтных ситуациях журналист не имеет право показывать свои симпатии ни одной из сторон? – сходу взяла меня в оборот редактор Лапик. – Вы знаете, что учителя про вас написали? Вот, почитайте.

Я почитал и чуть не упал со стула. До сих пор не могу понять, почему меня еще и в каннибализме не обвинили. Наверное, слова такого не знали, хотя и учителя. Зато в догадках и вымыслах оказались настоящими мастерами подмётного жанра; разукрасили меня так, хоть из газеты беги.

– Письмо, конечно, ерунда, я совершенно не верю в то, что там написано, – сказала, чуть поостыв, Лидия Васильевна. – Но ведь они могут обратиться и в районо, и к третьему секретарю… Им ведь главное – бросить на журналиста тень, а там – попробуй, отмойся!.. – редактор знала, о чем говорила: это чувствовалось по интонации. – Не переживайте, Сергей, если ваши “доброжелатели” не успокоятся, я найду что в райкоме сказать. Идите и спокойно работайте, – заключила Лапик, и добавила при этом. – Кстати, самые конфликтные коллективы – это педагоги, врачи и работники культуры. Вы, Сергей, в отделе писем работаете, должны это знать!

Я узнал. И запомнил урок на всю жизнь. С тех пор живу – и ничему уже не удивляюсь. Оклады у педагогов маленькие, работа – творческая, нервная. Откуда же конфликтам-то не быть?

Впрочем, дело это прошлое, давнее…

* * *
Буквально на второй день после моего вселения в общежитие встретился мне в коридоре парнишка лет семнадцати. Сначала думал – кореец, они в Приморье живут еще со времен Арсеньева, который в дебрях Уссурийской тайги целую книгу написал. Но пригляделся – и понял: китаец, что тоже не удивительно. Товарищи из Поднебесной еще раньше Арсеньева в Уссурийскую тайгу полезли – корень жень-шень искать. Бывало, найдут заветный корешок, да как закричат на весь Сихотэ-Алинь: “Пан-цуй!”, типа, не лезь, в долю не возьму. Жень-шень, он больших юаней стоит.

Это мне объяснил тот самый парнишка-китаец, с которым я познакомился в общежитии. Вообще-то, Тима (звали его на русский манер так) был китайцем корейского происхождения и с детства жил в верховьях реки Суйфун (нынешняя Раздольная). Ну, жил себе и жил. А тут вдруг культурная революция, остров Даманский и хилая интеллигенция, якобы продавшаяся американским империалистам со всеми потрохами. И пошли тогда одни китайцы громить других китайцев. А называлось все это дело Великой Культурной революцией.

Это потом выяснилось, что громили тогда в Китае совсем не тех, кого надо было. И тогда этих громил самих к китайской стенке поставили. Однако Тиме от этого легче не стало: родителей-то уже нет! А без них куда денешься? Пожил парнишка у дедушки, пока не подрос, а потом взял и махнул на нашу сторону. От советско-китайской границы до села Фадеевка всего километров восемь, а от Фадеевки до Покровки – еще пятнадцать. Итого, 23 км, хоть на карту не смотри. За день можно из Китая в Россию перебежать, было бы желание.

Не зная толком русского языка, Тиме непросто было жить в общежитии, среди гегемонов эпохи развитого социализма. Ребята из органов, конечно, за Тимой присматривали, однако же, рабочее общежитие имело свои, отличные от органов, ценности. Любили в общежитии поговорить об что-нибудь выпить и об набить кому-нибудь морду (да простит меня писатель Бабель, если я его слегка перевру). Я и сам пару раз здесь сумел подраться, и ничего, до сих пор не кашляю. Но я хоть по-русски умел свои претензии выражать, а Тиме каково? Правда, его в общежитии не обижали, но чувствовалось, что среди гегемона было ему неуютно.

– Твой имя в переводе с китайский значит “хромой начальник с ружьем”, – огорошил меня Тима вольным переводом, когда впервые услышал мою фамилию. Что ж, всякое бывает. Можно и начальником. Даже с ружьём. Если буду проездом в Пекине, обязательно у местных насчёт начальника расспрошу. Хотя не думаю, что Тима мог в переводе ошибиться.

(Через несколько лет на Сахалине местные жители всерьёз уверяли меня,что “Чевгун” – исконно нивхская фамилия. И даже приводили в качестве доказательства старика-нивха из повести Г.Гора “Юноша с далёкой реки”. Я слушал и ничему уже не удивлялся.)

Тот же Тима подбил меня заняться каратэ. Борьба экзотическая, в ту пору существовавшая лишь в устных рассказах да на киноэкране – в первом советском боевике “Пираты XX-го века”. Я тут же бросил курить и начал с Тимой на пару бегать по утрам в местный парк культуры и отдыха. В феврале. Босиком. Туда – и обратно.

– Твоя совсем худо бежать, твоя надо холосо бежать! – на ходу подбадривал меня Тима. Я бежал, как мог, и думал лишь об одном: сейчас бы что-нибудь для согрева!..

Прошло дня три, и я уже летал по улицам не хуже олимпийского чемпиона. Тима за спиной подбадривал меня по-китайски,я отвечал ему на чистейшем японском “Ос!”. Талгат Нигматуллин из “Пиратов” отдыхал, когда мы с Тимой лупили пятками промёрзшие клёны.

Через неделю после начала наших интернациональных пробежек в редакцию пришел один скромный человек в штатском, по фамилии Каплун, и предложил мне выйти на крыльцо поговорить.

Я вышел, и мы поговорили.

– Между прочим, вы в советской газете работаете, – сказал этот скромный, нажимая на слово “советской”. – А отношения с Китаем у нас сейчас, сами знаете, какие.

– Напряжённые у нас отношения, – не стал я скрывать всю сложность международной обстановки. – Но я, уверяю вас, здесь не причём.

Каплун в штатском, натурально, улыбнулся и сказал, что, конечно же, не причём, но всё равно надо понимать, что работник печати – не каменщик из РСУ, люди всё замечают… Потом попрощался и ушел. А я продолжал с Тимой бегать по утрам. Не для того, чтобы Брюса Ли при случае побить, просто втянулся в это дело.

Позже выяснилось: не зря этот, в штатском, ко мне приходил. И вообще, плохим я слушателем оказался.

* * *
В то время я ещё продолжал писать стихи, но как-то без настроения, словно бы по привычке. Иногда прорывалось нечто похожее на стихи, но редко, редко:

Годы молчания не обратил в золотые.
Годы прошли. Обмелела душа, как река.
Божьего промысла сети бросаю пустые:
"Бог не увидит такого, как я, дурака!.."

Поэзия уходили от меня, прежние чувства выдыхались, словно откупоренный лимонад. На место строчек и рифм всё настойчивей просилась газета. Сбывалось пророчество прозаика Гены Давыдова: “Очерки, репортажи. Отчёты с партийных конференций. Всё будешь писать! Главное, от коллектива не отбиваться”.

– Надо бы поздравить наших коллег из газеты “Коммунар” с Днем печати, – сказала мне Лапик где-то в конце апреля. – Вы ведь, Сергей, человек творческий? Стихи пишете, на гитаре играете. Может, что-нибудь придумаете?

Придуманное решили записать на пленку и привезти коллегам в подарок концерт художественной самодеятельности, организованный силами редакции. Я взял несколько известных песенок, вроде “За что вы Ваньку-то Морозова?”, и написал на старые мелодии новые слова, увязав их с конкретными лицами. Получилось довольно занятно. Например, музыкальное поздравление старейшему журналисту “Коммунара” Василию Липатову, часто публиковавшему свои материалы под псевдонимом “В. Арсентьев”, заканчивалось такими строчками:

Хоть по годам он - лист осенний,
Но как Геракл, неутомим.
Его фамилия - Арсентьев,
А В. Липатов - псевдоним.

А для редактора “Коммунара” Н. Потапова я сочинил другую песенку, при молчаливом согласии Высоцкого:

"Пусть будет жизнь красивой, как в кино!" -
Решил горком. А мне куда деваться?
Фотограф щелк да щелк... Да все равно
Перед бюро придется отчитаться!

Юрка Петров записал наш концерт на магнитную ленту, и накануне Дня печати редактор Лапик отвезла ее в Уссурийск. Вернулась, и на вопрос, мол, как там уссурийским коллегам наше редакционное творчество, ответила:

– Понравилось. Смеялись от души! Говорили, что так их еще ни разу не поздравляли. Даже пленку оставили переписать – на память.

Разговор состоялся шестого мая. А через неделю меня уволили из газеты с формулировкой “по собственному желанию”. Не думаю, что из-за пленки: в конце концов, не Галич же эти куплеты исполнял! Возможно, кому-то что-то померещилось, вот и решил отличиться. А здесь – такой удобный случай. Опять же, китайская граница недалеко. Да и с Тимой я по утрам все ещё продолжаю бегать.

– Вы, Сергей, подождите немного, а там я что-нибудь придумаю, – изрядно смущаясь, сказала мне Лапик, отдавая Трудовую книжку. – Все поправится, вот увидите. “Там” ведь тоже всякие люди сидят!..

Не знаю, какие там люди сидели: я их анкет не читал. А вот Лапик проработала после этого меньше года. В райкоме партии подыскали формальный предлог – и отправили редактора на пенсию.

Для Лапик это был тяжелый удар. Она держалась, как могла. Примерно с полгода еще приходила в редакцию – подрабатывала корректором, только чтобы не сидеть без дела и не чувствовать себя одинокой. А однажды утром – не пришла. Не выдержало сердце.

В то время я жил далеко от Покровки, и о похоронах узнал много позже – года через два. Мне рассказали: больше всего венков было от райкома КПСС. Ну, это уж непременно. Чего-чего, а хоронить-то партия всегда умела, этого у нее не отнять… И добавить мне к этому – нечего.

* * *
В Уссурийске пахло весенними тополями, а у меня на душе кошки скребли. До тех пор, пока не устроился на работу: подался на хлебозавод N3 – рабочим цеха. Из смены в смену стоял у печи – выбивал готовый хлеб из форм, и тут же выставлял на железные рамы другие – с опарой. В общем, делал то же самое, что и товарищ Горький в рассказе “Двадцать шесть и одна”, только с поправкой на механическую печь и молоко за вредность. Плюс премиальные за перевыполнение плана по производству хлебобулочных изделий в счёт пятилетних обязательств.

Больше всего мне нравились ночные смены: хоть немного веет прохладой из открытых окон. А днем прямо сущая Африка, и начальство всегда рядом. Горячие рамы с формами выходят из печи одна за другой, нельзя упустить их, иначе хлеб сгорит. Крутишься как заведенный: выбил хлеб из формы на ленту транспортёра, схватил из пруфера формы с готовой расстойкой, поставил на раму, чтобы отправить в печь – и по новому кругу. И так за смену – четыре часа, а еще четыре – на укладке хлеба.

Платили на хлебозаводе хорошо, грех жаловаться. Однако рабочих постоянно не хватало. Выручала наша доблестная Советская армия – присылала на хлебозавод защитников Родины. Я так думаю, исключительно для пользы дела – чтобы солдаты не расслаблялись по казармам. А вносили свой вклад в дело укрепления обороноспособности страны.

На хлебозаводе я работал до декабря. Числа пятого вдруг пришел мне гонорар из Свердловска – за подборку стихов в коллективном сборнике “Вам, романтики!”. Чуть не год добирались до меня эти двести рублей. Почти моя месячная зарплата.

Вот здесь-то и мелькнула мысль: а не податься ли на Сахалин?

Это остров такой большой. И Япония где-то рядом.

Очерк третий

Если отправиться из Южно-Сахалинска по японской узкоколейке на север острова, не разминуться с поселком Смирных. Только не надо думать, что там одни смирные живут. Это просто посёлок так называется. Места здесь глухие,зяблые, народ цивилизацией не разбалован, одни лесорубы кругом. Впрочем, нормальные мужики. С такими хоть лес валить, хоть в очереди за пивом стоять:ни за что не подведут. Один, я помню, на волне перестройки аж до народного депутата дорубился. Не знаю, что уж он там особо ценного наработал, но бюст народному лесорубу в леспромхозе поставили.

Редактор Лаптев при ближайшем рассмотрении оказался этаким добрячком лет пятидесяти четырёх. А может, и сорока восьми, я у него паспорт не спрашивал. Типичный редактор районной газеты, с партийно-хозяйственным взглядом на жизнь конца семидесятых. В газете “Новая жизнь” я проработал месяца полтора и одно могу сказать: эти полтора месяца я попросту вычеркнул из жизни. А с учетом районного коэффициента 1,6 – и два месяца набегают.

– Вы где в Сибири работали?.. Ага, понятно. Так, так, – начал мучить меня редактор прямо с порога.- А из Покровки почему уволились?.. Ага, по собственному желанию. Так, так…

В руках у редактора трудовая книжка, казалось, поскрипывала страницами.

“Осталось только её на свет посмотреть. Или на зуб попробовать, – думал я, ожидая своей участи. – Вот мухомор! Сидит, и над моей биографией изгаляется”.

– Уссурийский хлебозавод, говорите? Угу… Всего шесть месяцев проработали. Это почему же так? Объясните, – насторожился редактор. И даже носом на меня повёл, словно принюхивался. Честное слово!

– Так я же, Виктор Викторович, на Сахалин собрался ехать. Вот и пришлось уволиться, – отвечал я.

– На Сахалин сейчас многие едут… Большие деньги хотят зарабатывать. Думают, их здесь совковой лопатой гребут, – вздохнул редактор с таким видом, будто его только что обокрали. – Ну, да ладно, если уж приехали – оставайтесь, я посмотрю. Может быть, и сработаемся. Вот только жилья у меня нет. Придётся в гостинице пожить, – и добавил, пожевав губами. – Да я и сам: какой год в двухкомнатной квартире маюсь! Гости из области приедут, а их и принять негде.

* * *
На Сахалине декабрь – вьюжный месяц. А снега-то сколько! Едешь на лесовозе по зимнику, словно в траншее: вдоль дороги – снежные отвалы в человеческий рост, а за ними – сплошная стена из елей и пихт. Вот где художника Шишкина не хватает!

Впрочем, не для Шишкина это пленэр. Не центральная это Россия, улыбчивая и приглаженная, а окраинный Сахалин, места суровые, в прошлом – каторжные. Кажется: только свистни, и выйдет из зимнего леса какой-нибудь декабрист, вроде князя Трубецкого. Хотя, если честно, декабристов здесь сроду не было. Не доехали сюда декабристы, застряли по именному Указу где-то в Сибири – кто в Нерчинске, а кто и на Петровском Заводе. Ну, что с них возьмешь? Интеллигенция!

На Сахалин всё больше мелкота попадала, вроде извозчика-маньяка Комарова или Соньки – Золотой ручки. Народ простой, незатейливый: прирежет – и спать пойдёт. Впрочем, нет, еще Чехов сюда приезжал, но этот – по казенной надобности: заниматься переписью местного населения. И занимался, весь остров изъездил. А заодно уж и книгу написал. Кстати, Чехова на острове до сих пор вспоминают. Я и сам как-то слышал такое: “Эх!Палыча бы сюда! Мигом бы порядок навёл.” Впрочем, я ошибаюсь. Это они, кажется, Лаврентия Палыча вспоминали.

В первую командировку я отправился в Буюкловский леспромхоз. Выбрал самую дальнюю делянку: кружила голову северная романтика. Встретили меня как дорогого гостя – чистым спиртом. Бригадир вальщиков Афиногенов (попросту – Офигеныч) напоминал медведя в телогрейке. Впрочем, банку говяжьей тушёнки бригадир открыл топором на удивление ловко. Не потому, что ножа под рукой не было, это просто он экзотику на заезжего корреспондента нагонял.

– Я вот как свою “трёшку” по хулиганке в Смирных отсидел, так с тех пор в Буюклах и остался. Всё равно, что пожизненный срок получил, – шутил бригадир, разбавляя спирт клоповкой (так до сих пор на Сахалине называют ягоду краснику). – Здесь – ничего, жить можно, не то, что на материке. И помидорчики болгарские в магазинах выбрасывают, и колбаски можно купить… Одна беда: ватных штанов бригаде не дают. Бушлаты есть, а штаны к ним – тю-тю! И валенки кладовщик, зараза, зажимает.

Слегка очумевший от местного колорита, привез я в редакцию из леспромхоза свою первую сахалинскую корреспонденцию. Начиналась она, помнится, так: “Вам холодно, и мне – холодно, и воробью на замерзшей веточке тоже холодно. А бригада лесорубов из Буюкловского леспромхоза работает при любой погоде. Одно плохо: уже второй год бригаде не выдают ни валенок, ни ватных штанов. А как без них, извините, годовой план выполнить?”

И дальше, в том же духе, примерно строчек на сто пятьдесят. Вычитал после машинистки материал, отнес его в секретариат. Но перекурить не успел: ровно через три минуты меня срочно позвал к себе редактор Лаптев.

– Это что такое? – с тихим бешенством спросил Лаптев, потрясая свежеотпечатанными страничками.

– Как – что? Материал из командировки, – удивился я. – А в чем дело?

– И он меня ещё спрашивает! – взвился Лаптев со стула. – Тебе о чём надо было написать? О валенках? О ватных штанах? Или о том, как в леспромхозе социалистические обязательства выполняют?

– Так ведь без валенок – попробуй, выполни! – пытался я возражать.- Бригадир мне рассказывал, у него вальщики каждый день ноги обмораживают.

Бесполезно! Редактор меня или не слышал, или попросту не понимал.

– Меня в райкоме за такой материал прямо без валенок съедят, – пробурчал он под нос. И отправил мою корреспонденцию в корзину. Говорю же, мухомор! Мог бы и на память материал оставить.

Здесь же сидел и прятал злые глаза в газетную подшивку заместитель редактора – журналист по фамилии Суков. Неприятный такой тип. При одном лишь воспоминании о нём скулы сводит.

– Лучше бы я вместо новенького в Буюклы съездил, – ввернул этот Суков. – Я бы вам такую конфетку из леспромхоза привез!

– Да уж от тебя-то конфеток дождешься, держи карман шире, – протянул Лаптев, и безнадежно махнул рукой. – Ладно, иди, – и добавил на посошок. – Потом мне объяснительную напишешь…

* * *
В отличие от большинства “районок”, в которых мне довелось работать, в Смирных редакция и типография размещались в разных зданиях. Летом, может быть, это и ничего, не знаю, до тепла я здесь не дожил. А вот зимой пока дойдешь от редакции до типографии, задубеешь, как эскимо. К тому же, существовала в “Новой жизни” скверная традиция – тянуть выпуск газеты до позднего вечера. Не иначе, как со сталинских времен осталась эта привычка – ждать, пока в райкоме партии свет не потушат. А то не дай бог, вдруг особо ценная мысль у партии под вечер родится? Надо же её вовремя до читателя донести!

Набирать первую полосу начинали часов в семь вечера. Это сейчас за компьютером сидит премилая девушка и нежными пальчиками верстает газету хоть так, хоть эдак. А раньше строчки отливали из металла на специальных машинах – линотипах: на одном линотипе – основной текст, на другом – заголовки. Потом аккуратно, строчка к строчке, выкладывали всё это в железной рамке (форме), вставляли пробельный материал – шпоны и шпации, и обвязывали это всё шпагатом, чтобы не развалилось. А дальше – проще: накатают на строчки типографской краски, сделают оттиск полосы. И вручат дежурному по номеру: читай, любезный!

И вот сидишь, читаешь полосу, всевозможные ошибки (на журналистском жаргоне – “блох”) выискиваешь. А их в “Новой жизни” всегда было до ужаса много, прямо как у бездомной собаки в хвосте. Дочитаешь полосу до конца, отдашь правку линотиписту. Он заново наберёт тебе строчки. Несёшь их, горячие как пирожки, к метранпажу, на ладони дуешь. А метранпаж стоит, словно сапожник, с шилом у верстального стола, и знай себе, молоко за вредность дует.

Распустит метранпаж на форме шпагат, подденет шильцем негодную строчку, выдернет её, заменит на другую. И все повторяется сначала: шпагат, прокатка, оттиск, сверка… Пока всю газету до конца не вычитаешь и в свет не подпишешь.

Дежурного по номеру в докомпьютерные времена называли просто: “свежая голова”. И приходил он в типографию обычно после обеда. Оно и правильно: отоспится, чаю попьет. Вспомнит, какое нынче число и какого месяца. Глядишь, и ошибок в газете поменьше будет.

Не знаю, почему, но чаще всего дежурить по номеру Лаптев отряжал меня. То ли, думал, голова у меня была после обеда свежей, чем у других, а то ли моё студенчество в Литературном институте на него так магически действовало.

– Смотрите, чтоб ни одной ошибки не проскочило, – всякий раз напутствовал меня Лаптев. – А то вот Ялдина в тот раз дежурила, так одну “блоху” пропустила. Вместо “обязательства” слово “обЛязательства” проскочило. Хорошо, что до первого секретаря дело не дошло…

Словом, так: что не номер, то я – в типографии. Задерживался часов до десяти вечера, иногда и позже приходилось газету подписывать. Это когда вдруг в поселке свет отключат или метранпаж молоко со спиртом перепутает. Но это ещё пустяки! Главным злоумышленником в типографии был один линотипист, не помню, как его звали. Ну, может, и не совсем враг народа, но к партийной печати он, точно, был сильно поврежден. Так о нем поговаривали в газете.

– Ты с ним поосторожней. И не заметишь, как он тебе ошибку в полосе сделает, – говорила мне корреспондентка Люба Ялдина из Ростова. Та самая, которая лопухнулась с “обЛязательствами”. – Я ведь тот материал три раза читала, ни одной “блохи” не нашла! А утром свежий номер открыла – и вот она, ошибка. Ну, как могло такое случиться?

– Вычитывать надо как следует, тогда и “блоха” бы не проскочила, – на ходу замечал корреспондент Коля Огородников. Он всегда куда-то спешил: то за материалом, то на обед, а то за настойкой “Горькая” крепостью 28 градусов. Фотокорреспондент Виталик Свеженцев, тот вообще в газетные дела глубоко не лез. Ему бы щелкнуть кого-нибудь из передовиков производства, проявить, закрепить и отпечатать размером 9 х 12. Ну, и гонорар получить. А все остальное его не трогало.

(Лет через пять после “Новой жизни” я встретил Виталика всё там же, на Сахалине, только немного северней – в Ногликах, в газете “Знамя труда”. Виталик же сфотографировал меня для обложки моей первой книги “Карманный Патрикеев”. Отобразил в лучшем виде, а заодно и себя в выходных данных увековечил. Интересно, где Виталик теперь? Если буду в тех краях, обязательно поинтересуюсь).

Так вот. Дежурю я однажды по номеру, дочитываю последнюю полосу. Вдруг открывается дверь, и входит редактор Лаптев. Весь какой-то взъерошенный, с ожиданием неминуемой неприятности на лице. С такими лицами, помню, партийно-хозяйственный актив на заседание бюро райкома приходил – разносы получать. С бюро всё ясно, там взгреют – не поморщатся, а здесь-то редактору с чего расстраиваться? Партийный секретарь я, что ли? Сижу, газету читаю, никого не трогаю. Номер подпишу – домой пойду.

– Что такое, Виктор Викторович? – спрашиваю.

– Да ничего. Это я так, на всякий случай, к тебе зашёл, – отвечает Лаптев. – У нас в завтрашнем номере идет партийное обращение к труженикам района, так ты здесь внимательней… Дело-то серьёзное. Не дай бог, ошибка проскочит!

– Все будет нормально, – отвечаю. – Я же читаю, смотрю.

– Хорошо, если смотришь. Ошибок-то много?

– Да есть одна, – и показываю слово “Грудящиеся” (вместо “трудящиеся”). – Была еще парочка запятых не там где надо, но их уже метранпаж шилом сковырнул.

– И хорошо, что сковырнул, – говорит Лаптев. – Запятая, она хоть и маленькая, но всё равно ошибка. Большие неприятности может принести. За лишнюю запятую тоже, знаешь, по головке не погладят!

Покрутился Лаптев по цеху и ушёл. А я дочитал последний абзац и отнес полосу на правку. И уже через пятнадцать минут метранпаж вручил мне свежий оттиск.

– Так что подписывай, Серёга, быстрей – и в печать, – говорит мне этот хмырь с сапожным шилом. – А то мне домой надо пораньше, супруге обещал.

Я сверил оттиск. Смотрю, слово “Грудящиеся” линотипист заменил на “трудящиеся”. Всё нормально. Можно и домой идти. Так бы и подписал полосу, если бы всё предложение до конца не прочитал. “Трудящиеся нашего района активно…” – это в одной строчке было. А “…поддерживают инициативу любимой партии” – в другую строчку линотипист отлил.

И вот читаю: “Трудящиеся нашего района активно поддерживают инициативу любимой Хартии…” Ну, дела! У меня аж левое веко задергалось. Выправляю “Хартии” на “партии” – и бегом к линотиписту. С претензиями. Мол, ты, друг, вообще-то на клавиши смотришь, когда строчки льёшь?

Линотипист как бы смутился, мол, не доглядел. Короче, под контуженного косит. Говорит, не взыщи, ошибся чуток. Но это, дескать, мигом исправлю!

Тут же отлил мне новую строчку. Я бегом к метранпажу. Откатал он новый оттиск, а сам чуть не буром прёт.

– Ты подписывай номер, подписывай! – орет метранпаж.- До утра здесь, что ли, сидеть? Мне еще на край поселка по темноте тащиться!

И вот он орет, а я ничем ему помочь не могу, пока полосу не сверю. Сверяю. И что же? Слово “трудящиеся” написано правильно, “партии” – тоже правильно. Даже в слове “района”, и то все буковки на месте! А вместо “активно” – “аКивно” стоит.

Тут я чуть с линотипистом в рукопашной не сцепился.

Обращение трудящихся – дело серьезное. Центровой материал на полосе! За серьезную ошибку могут и из редакторов попросить. Не меня, понятно, но Лаптева подводить тоже не хочется. А здесь ошибка за ошибкой. И метранпаж озверел. Того и гляди, за шило всерьез возьмётся.

– Да нет, товарищ, – сквозь зубы ему говорю, – ты уж меня извини. Пока чистой полосы не будет, придется тебе здесь ночевать.

Говорю, а сам прикидываю, как бы половчей метранпажа стулом навернуть, если он на меня ненароком с шилом кинется.

А здесь Лаптев звонит:

– Ну, что, подписал номер?.. Нет?! Да что вы там, с ума сошли?! Первый час ночи! Завтра же конференция с утра, тираж отпечатать не успеют!

Это он больше с перепугу. У газеты тираж всего четыре тысячи экземпляров, может, чуть больше. До утра десять раз отпечатать можно.

В общем, строчку с “аКивно” линотипист в конце концов поправил, да и метранпаж спрятал шило в мешок, или куда он его там прячет. Подписал я газету в печать – и подался к неродному дому. Где-то в третьем часу ночи. Зато потом до обеда отсыпался.

* * *
Вот так, или примерно так, проходили мои рабочие дни в “Новой жизни”. Но бывали и исключения. Там же, в Смирных, познакомился я с семьёй Алещенко – Пашей и Наташей. Тоже из романтиков: Паша вроде бы как музыкант, заместитель директора музыкальной школы. А Наташа – как бы журналистка со стажем, к тому же недоучившаяся студентка Литературного института.

На воспоминаниях о ректоре Пименове мы с Алещенко и сошлись.

– Между прочим, меня в институте Кассандрой прозвали, – со значением заметила она, едва лишь мы познакомились. И тут же принялась цитировать Волошина, разбавляя его Цветаевой. А может быть, и Ахматову читала – вперемешку с Гумилевым. Я их и раньше-то путал, а под таким напором и вовсе весь “серебряный век” забыл.

Вечером посидели на кухне за “Каберне”, слегка перемыли косточки Вознесенскому, чтоб не задавался. Да лучше бы мы его не трогали! Не успел Паша вторую бутылку открыть, как Кассандру уже понесло.

– Это не стихи, а понтёрство! – вещала Кассандра на весь дом (это так в её устах слово “фрондёрство” звучало). – Нет поэтов в России! Был один – Петя Вегин, да и тот весь вышел. Такую поэмку в “Юности” начирикал – хоть в унитазе топи.

Я представил поэта Вегина, тонущего в унитазе, и мне стало не по себе. Называется, в гости пригласили! Хорошо, что магазины уже закрылись, не то бы топила поэтов Кассандра до утра. А так повещала, повещала, да и успокоилась.

Всё бы ничего, одно плохо: жить в гостинице стало невмоготу. Придешь, бывало, с работы, дверь откроешь, а в накуренной комнате топор висит. В четырёхместном номере шестеро сидят, в карты режутся. Мат-перемат, не до душевных газетных строк. И утюг у дежурной не выпросишь.

Через пару недель после моего приезда в Смирных разыскал меня по телефону Витя Ксенофонтов. Оказалось, работает он в Корсакове, в городской газете “Восход”. Сказал, что вакансий у них пока нет, но возможно, скоро появятся.

– Наш корреспондент из отдела промышленности третий год собирается уехать на материк, да всё решиться не может. Но уедет, я думаю. Так что держись! Если что, я тебе позвоню, – обнадежил Витя, и отключился.

Словом, все хорошо, одно плохо: с жильём никакого просвета. Подумал я и пришел к выводу: пора уезжать. Когда ещё вакансия в Корсакове откроется!

В те годы устраиваться в газету было гораздо проще, чем теперь: в каждом областном (краевом) комитете партии имелся сектор печати, который курировал местные издания. Сел я за стол и написал штук восемь писем – в Хабаровск, Благовещенск, Омск, Барнаул… и еще куда-то. Мол, так и так, с детства мечтаю работать в вашем крае (области), идейно подкован, хотя и не член партии, но это дело поправимо, лишь бы Леонид Ильич нас и дальше ленинским курсом вел… Что-то вроде этого. Не совсем чтобы слово в слово, но приблизительно. Отправил письма по адресам – и стал готовиться к отъезду. В смысле, гадать на географической карте, откуда раньше всех ответят.

В конце января 1979 года пришли сразу два письма: одно – из Кемерово, другое – из Барнаула. И здесь, и там нашлись газеты, которым до зарезу не хватало молодых перспективных журналистов. Хотя жильё ни там, ни здесь сразу дать не обещали. Однако, насчет общежития клялись активно посодействовать – и здесь, и там.

После недолгих размышлений, выбор пал на Алтай. Во-первых, Шукшин из тех мест, а во-вторых, газета не районная, а городская – в Рубцовске. Опять же, к Москве поближе.

Я сходил на почту и дал телеграмму, мол, собираюсь приехать. В ответ прилетела “срочная”: ждем! Редактор Лаптев с увольнением упираться не стал – подписал заявление, не глядя, хотя и попросил отработать хотя бы неделю – для виду, чтобы в райкоме с расспросами не приставали.

Услышав, что я увольняюсь, Суков от радости два репортажа и очерк в один номер накатал. Потом неделю сиял, как полтинник. Лаптев, думаю, тоже перекрестился тайком, даром что коммунист и редактор. Нет человека, и жилищной проблемы нет! А я вздохнул, собирая чемодан: и на фига я сюда приехал?..

В день отъезда разыгралась нешуточная метель. На Сахалине, если метель началась, так продолжается дня три, не меньше. Несколько раз наш пассажирский поезд останавливался и стоял, ожидая, пока расчистят пути. Пассажиры терпеливо курили и играли в карты.

До Южно-Сахалинска добрался я к вечеру. Последним автобусом пробился в Холмск, потом на паром – и через Татарский пролив до Ванино (навигация там круглый год). А дальше поездом – и в Хабаровск.

Восьмого февраля я купил билет на рейс до Барнаула. До отлета оставалось часа полтора, самое время ехать в аэропорт. И здесь я решил позвонить напоследок Вите в Корсаков.

– Что же ты, Сережа, мне ещё из Смирных не позвонил? – голос у Вити был расстроенный. – У нас уже два дня как вакансия открылась! А ты уезжаешь.

– Я же не знал, что открылась, – отвечал я. – А теперь уже поздно: пора ехать в аэропорт.

– Да плюнь ты на этот Алтай. Ну, что ты там забыл? – загудела мембрана. – Сдавай, Серёжа, билет, и приезжай в Корсаков. Жду!

Прикинул я, где Корсаков, а где – Барнаул. И отправился сдавать билет в кассу.

 

 Очерк четвёртый

Родионов оказался вполне душевным редактором. Росту хоть небольшого, но почти без амбиций. И в общении демократ. Дай бог ему здоровья (если еще жив, конечно).

– Так вы, Сергей, прямо из аэропорта решили на Сахалин вернуться? Ну, вы и даёте! – удивился Родионов. – Пока у Виктора остановились? Ничего, жилищный вопрос мы решим. – Посмотрел мои документы, улыбнулся, сказал. – Прямо не Трудовая книжка у вас, а блокнот журналиста!

Поселили меня для начала в общежитии торгового порта. а недели через две дали комнату в бывшей музыкальной школе. Это было жильё! Помещение метров двадцать, тёплое и светлое. Не иначе как бывшая комната для занятий по классу фортепиано. Даже портрет Скрябина на стене висел. Такой приличный на вид старичок. До сих пор лицо его помню.

И вот мы снова с Витей Ксенофонтовым работаем в одной редакции. Он пишет что-то о местной промышленности, а я – все вперемешку: сегодня, скажем, беру интервью у начальника военкомата, завтра – сижу в Доме культуры на смотре-конкурсе художественной самодеятельности. А послезавтра у Родионова вдруг мелькает идея отправить меня в порт – написать репортаж о разгрузке очередного судна, пришедшего с грузом перевыполненных соцобязательств с Южных Курил.

– У меня же отдел писем, Василий Алексеевич, – пытаюсь возразить я редактору. – Я же к рыбной промышленности ни пришей рукав!

– А вот мы сейчас его и пришьем, – улыбается Родионов. – Ничего страшного, Сергей. Обычный морской порт! Подойдешь завтра утром на проходную, выпишешь пропуск, спросишь, где у них восьмой причал, там найдешь стивидора, он тебя познакомит с докерами, расспросишь их о досрочном выполнении плана… Короче, сам разберешься. Действуй. И чтобы в среду материал был на столе!

Ну, как такому редактору откажешь?

И вот идешь в порт. Долго ищешь, где у них проходная. Наконец, находишь, а тебе говорят, что без личного указания начальника порта пропуск не выпишут. А начальника порта нет, он в Министерство улетел с докладом, а может, в обком партии вызвали. От расстройства ныряешь в какую-то щель между морскими контейнерами – и попадаешь прямо на погрузочную площадку. Случайно встречаешь взъерошенного стивидора. А тот и сам с утра бригаду найти не может, потому что диспетчер на планёрке. Начинаем искать вдвоем. В конце концов, выясняется, что бригаду срочно перебросили на обработку японского судна “Хидзио-мару”, которое опять же найти надо: порт-то вон какой большой! Кошмар, да и только.

Самое удивительное то, что материал в среду утром уже лежит у Родионова на столе. “У нас в порту” называется.

– А ничего, забавно у тебя получилось, – бывало, скажет Родионов, и задумчиво пригладит волосы на затылке. – Только я не уверен, можно ли про японское судно в материале упоминать. Ладно, иди, Сергей, работай, я тебя потом позову.

Позже выясняется: писать о судне можно, но осторожно. Прежде всего, слово “японское” следует заменить на “иностранное”. Эпизод со стивидором желательно убрать, а можно и оставить. Но только чтобы не стивидор докеров искал, а докеры бы стивидора искали, чтобы тот им сверхплановое судно под разгрузку дал. Начальника порта лучше вообще не трогать, он в городе – фигура заметная, член бюро горкома, опять же, место в общежитии для редакции выделил… Короче, от греха подальше. А вот щель между контейнерами надо срочно из материала вычеркнуть, тем более что ее еще вчера заделали. Или позавчера. Это неважно. Зато работа портового крана – выше всяких похвал. Очень живо процесс погрузки описан! Только не надо цифру суточного грузооборота показывать. За это в Обллите по головке не погладят. А так, ничего материал. Выразительный. Вот что значит – журналисту в гуще рабочего класса побывать!

Понятно, что я утрирую, но смысл примерно такой. Была цензура, имелся перечень сведений, не подлежащих размещению в открытых источниках информации. Всё-таки порт, иностранцы… Опять же, военная часть недалеко. А вдруг на этом “Хидзио-мару” японский шпион под маской палубного матроса скрывается? Вот покажи такому в открытой печати цифру суточного грузооборота, так он тебе в пять минут численность местной военной части определит. Или нормы обеспеченности личного состава белками, жирами и углеводами рассекретит. Они же такие, иностранцы… Глаз за ними да глаз! И вообще, лучше к “Хидзио-мару” не лезть, а то хлопот не оберешься.

Давно уже канул в небытие Обллит вместе с нормами обеспеченности и воинской частью. Нынче в порту можно встретить много всяких судов под иностранными флагами. С начала девяностых столько японских гостей побывало на Сахалине, что без “кёничи-ва”, пожалуй, нынче и в приличную компанию не пустят. Мне же Корсаков запомнился этаким уютным портовым городком,- не то Лисс, не то Зурбаган. Прямо хоть писателя Грина открывай и заново перечитывай.

* * *
Ответственный секретарь газеты “Восход” Саша Калинин в свободное от макетов время писал стихи. Признаюсь сразу: я не запомнил ни одного его стихотворения. Иногда такое бывает. И причина здесь не только в мере отпущенного поэту таланта.

Тот же Гена Давыдов: никогда не занимался стихами, за всю жизнь пару-тройку четверостиший сочинил, и всё. Но вот однажды прочитал их за столом – и хоть одна строчка, да осталась у меня в памяти:

Я как прежде, молодой и шустрый!..

Не Пушкин, согласен. Да Гена на лиру Александра Сергеича никогда и не претендовал. Но ведь цепляет же строчка? Запоминается своей шутливой бесшабашностью? Сашины строчки подобной бесшабашностью не отличались. Какие-то правильные были у Саши стихи. Это когда температура у автора – 36,6, а пульс – 60 ударов в минуту.

Надеюсь, от моего иронического пассажа Саша Калинин не обидится. Я ведь пишу не о прошлом с поправкой на настоящее, и не о настоящем с надеждой на будущее. Я просто иду по старым следам, как Дерсу Узала из города Арсеньева. Передаю свои тогдашние ощущения, и не более того. С годами можно переменить мнение, переоценить поступки. Но вот свои прежние ощущения не изменишь: какими они были, такими в памяти и живут.

Сашины стихи я слушал в “Греческом зале”, как называли журналисты “Восхода” малюсенький (2х2) редакционный кабинет со столом, тремя стульями, пятью стаканами и одной тарелкой, на которой в зависимости от настроения появлялся то плавленый сырок, то селёдочка с луком, а то и красная икра. Бывало, заглянет в секретариат заведующий отделом промышленности Володя Черный и скажет Калинину:

– Что-то плохо мне, Саша. Совершенно не пишется! А у тебя как?

– Да и мне что-то не макетируется, – вздохнёт Калинин.

– А у меня со снимками не получается, – добавит фотокорреспондент Володя Тетеря.

– Совсем дело худо, – вздохнет Черный. – Пойду, ребят проведаю. Может, хоть у них всё хорошо?

Увы! Тут же выясняется: нам с Витей тоже ужас как плохо. Ну, какие тут материалы могут быть?..

В общем, ближе к вечеру, часов в пять, собирались мы в “Греческом зале”. Все впятером. А дальше происходило примерно следующее.

– Ну, что, дзонкнемся, как говорят у нас на Кубани? – произносил традиционную фразу Володя Черный, ухватив стакан в короткопалую казацкую руку.

– А то! – отвечал Володя Тетеря.

Насчет “дзонкнемся” сказать ничего не могу, такого слова отродясь не слышал. Остальное же и без Кубани понятно. Водка, она и на Сахалине – 40 градусов, не стоит об этом и вспоминать… Что же касается вина, то его в редакции не пили принципиально.

– Вот у нас на Кубани вино так вино! Настоящий виноград. А здесь что? Плодово-выгодное, из сушеных яблок, – говорил Черный, и поворачивался к Володе Тетере, тоже из южных мест, кажется, из Армавира. – Правильно я говорю?

– А то! – отвечал фотограф.

Неплохие были ребята. Хотя почему это – были? Может, хоть Володя-фотограф жив. А вот Черный умер в начале девяностых, лет пятидесяти с небольшим. Так и не уехал к себе на Кубань, а ведь, помню, собирался. Вот как выпьет стакан, другой, о родных местах обязательно вспомнит. Так и говорил:

– Мы, казаки, к родному плетню дюже привязаны!

О Кубани мечтал. А умер в Корсакове, бог знает за сколько тысяч км от родных мест. Судьба, значит, такая.

Оно, конечно, не ахти какое геройство – водки в “Греческом зале” выпить. Но как-то тянет расслабиться в мужской компании, о житье-бытье поговорить. Опять же, редактор Родионов нет-нет, да к нам и заглянет. Выпьет, когда нальют, и обязательно скажет:

– Вы тут, ребята, долго не засиживайтесь, мало ли что? Вдруг из горкома позвонят?

– Так мы же трубку не будем снимать! Откуда они узнают, здесь мы или не здесь? – рассмеется Черный.

– Ну, если только снимать не будете…

Попрощается и уйдет.

А мы расходились гораздо позже: когда – в семь, а когда и в половине десятого. Выбирались из прокуренной редакции на вечернюю улицу, где воздух был настоян на морских водорослях. Шли, болтали о разных пустяках, читали стихи… Жизнь была хороша, и звёзды, казалось, висели прямо над головой: поднимешь руку – и достанешь.

* * *
От Корсакова до Южно-Сахалинска – километров сорок. Для поэзии это не расстояние. Примерно раз в квартал областное бюро по пропаганде художественной литературы (существовала когда-то такая структура при Союзе писателей СССР) забрасывало в Корсаков очередной литературный десант – с оплатой за каждую встречу с читателями по твердым пропагандистским расценкам. То есть для члена СП – 17 рублей, для не члена – вполовину меньше.

Семнадцать рублей за пару часов общения с любителями поэзии – это, конечно, неплохо. За месяц можно было набрать на встречах рублей 150. Поездил с недельку – и сиди, пиши, денег хватит. Даже если всей аудитории будет два человека – завклубом и сторож, то и тогда путевку оплатят. Вот такая писательская синекура.

В начале апреля приехали в Корсаков и заглянули вечерком в “Греческий зал” поэты из областного центра: Иван Белоусов (7),Борис Репин (8) и тогда еще молодой, но уже не по годам талантливый Коля Тарасов. Это сейчас Николай Антониевич весь в сборниках и юбилеях, да и вообще меня уже лет пятнадцать не видел. А тогда Коля скромно так держался, будто бы хороших стихов сроду не писал. Да, ещё приезжал с ними, кажется, Анатолий Дешин(9), но он в “Греческий зал” почему-то не пришёл. Может, времени на встречи не было, а может, просто не пригласили.

– На войне кто водку не пил, тот раньше других погибал, – говорил Репин. Стакан он держал как гранату – чуть на отлете. Сразу видно, что бывший фронтовик. – Даже примета такая была: отказался солдат от чарки – все, считай, что покойник.

– Это почему же, Боря? Ты объясни. Пусть молодежь послушает, – несколько рисуясь на правах секретаря Сахалинской писательской организации, замечал Белоусов, весь в благородной седине, слегка подправленной пергидролем.

– Да что там непонятного? Водка чувство опасности в бойце приглушала, – сурово отвечал Репин.- А нет чувства, и страха нет. Бежишь в атаку – и не думаешь, что тебя могут убить. И вражеский окоп тебе по колено, – улыбнулся Борис неожиданной словесной находке. – Поэтому и давали на фронте “наркомовские” сто грамм. Все пили, и я пил, вот и остался жив, – и добавил, помолчав. – Из нашего брата-фронтовика много талантливых пьяниц в люди вышло!

Насчет пьяниц ничего не скажу, особо талантливых среди них не замечал. Скорее, наоборот: талантливому поэту проще простого пьяницей стать. Но это уж как судьба сложится.

Борис Репин был типичным выразителем своего времени – с его беспросветным героизмом, прямолинейностью, и, в общем-то, определенной ограниченностью во всем, что выходило за рамки тогдашних идеологических установок. Помню, как на семинаре молодых писателей в Южно-Сахалинске в 1984 году Репин говорил в кулуарах о моей повести “Аквариум”: “Что? Повесть? Чевгуна? Напечатать? Только через мой труп!”

Прозвучало это тогда весьма убедительно.

Прошло несколько лет, и повесть “Аквариум” была напечатана в альманахе “Сахалин”, причем безо всякого трупа. Спасибо прозаику Анатолию Тоболяку (10) и тогдашнему редактору Сахалинского книжного издательства Саше Смирнову, сумевшим ‘пробить’ повесть для печати. Правда, увидела она свет с большим опозданием, поскольку написана была еще в 1981 году.

Пришло время, и Борис Репин лег в землю в центральной части России. Уехал в начале девяностых с Сахалина в Липецк, года три продержался – и на погост. Было ему тогда семьдесят один. Это ещё куда не шло. Вот Иван Белоусов, так тот в 67 умер. И тоже на материке – в Ставрополе, где в последние годы возглавлял писательскую организацию. А Николай Тарасов пока жив, рулит местной писательской организацией уже лет пятнадцать. Недавно и у него жизненный счет на седьмой десяток пошел. Но, может, еще успеем на этом свете встретиться?..

* * *
В 2005 году журнал “Сибирские огни” опубликовал мой рассказ “За триста долларов”. Это вполне реалистичная вещь с одной фантастической деталью: чтобы отомстить своему литературному врагу Кадману-Порецкому, герой рассказа – литературный “негр” Митрохин – пишет очередную главу романа в определенном ритме, способном воздействовать на подсознание. Бедняга Кадман прочитывает эту главу… И далее по тексту: “Телефон у Кадмана молчит уже третий месяц. В ЦДЛ писатель Феликс Порецкий не заходит. В последнем номере “Литгазеты” знакомый мне критик вспоминает Порецкого и задается вопросом, куда же тот исчез”.

По большому счету, деталь не такая уж и фантастическая. О том, что колебания определенной частоты способны воздействовать на человеческую психику, ученым было известно задолго до моего рассказа. А то, что древние молитвы содержат определенный ритмический код, служители культа поняли даже раньше, чем сожгли Джордано Бруно.

В рассказе есть ключевой эпизод, когда Митрохин вспоминает свою давнюю встречу в Корсакове с одним моряком, от которого и узнал об истинной роли ритма в тексте. Для читателя персонаж остается безымянным, а вот для автора это вполне реальный человек. В жизни моряка звали Александром Пастушенко.

Однажды после работы я заглянул в “Поддувало”: так бичи называли буфет при ресторане “Корсаков”. Согласитесь, неплохое название для питейного заведения, в которое каждое утро как сквозняком заносило похмельных морячков! Было еще одно местечко, где торговали в розлив – кафе с не менее колоритным названием “Ондатра”. Да, а пивную в Корсакове называли “Диспетчерская”, поскольку располагалась она на возвышении, с которого хорошо просматривалась территория порта.

В “Поддувале” я и встретил этого моряка – Сашу Пастушенко. История простая: списался с судна, решил отметить этот знаменательный факт в ресторане, увлекся… Ну, и загулял до последнего рубля. А дальше получилось все так, как в рассказе:

“Он приблудился ко мне, словно бездомный гений. Он сказал: “Я тебя не стесню, мне бы только до теплохода перекантоваться!” И попросил меня послать телеграмму во Владивосток, с просьбой прислать денег на билет… Я прожил с моряком в одной комнате неделю. Я делил с ним кров, чай и сигареты. Потом на его имя пришел денежный перевод из Владивостока, и встал на рейде нужный теплоход. И тогда я проводил моряка в порт…”

В отличие от своего литературного двойника, Саша не писал роман и не рассказывал мне за чаем удивительные истории о сейшах и кейпроллерах. Он был обычным поэтом-самоучкой, променявшим чад городов на свежий ветер морских просторов. Среди немногих его вещей хранилась тетрадь в 96 листов, куда он между вахтами записывал стихотворные строчки. В них он пытался осмыслить свою судьбу, со всеми ее галсами и частыми рифами. Была в стихах душа, однако явно не хватало стихотворной техники. Вечерами на старенькой “Москве” я помогал Саше готовить рукопись к печати, проще говоря, правил его стихи. Поэт собирался из Корсакова добраться до Владивостока и отдать рукопись в Приморское книжное издательство.

На третий день закончились деньги. Перевод из Владивостока ожидался к концу недели. Я занял десять рублей у Володи Черного, и мы дотянули до пятницы. Вечером Саша сходил на почту, однако перевода не было. В субботу утром деньги тоже не пришли. Из еды у нас оставалось на двоих полбанки зеленого горошка.

– Пойдем к ребятам на судно, почифаним, – вернувшись с почты, сказал Саша. “Чифанить” (или “чафанить”) – словечко чисто наше – дальневосточное, и означает у моряков “поесть”, “подкрепиться”.

Мы отправились в порт. С десяток рыболовецких судов стояли у причальной стенки. Прогулочным шагом мы двигались мимо РС и БМРТ, читая названия: “Мыс Крильон”, “Вайгач”, “Шантар”… Вахтенные матросы с повязками на рукавах понимающе поглядывали на нас с деревянных трапов.

– Кажется, пришли, – сказал Саша, останавливаясь возле судна под названием “Капитан Седов”. – Ребята говорили, нормальная “коробка”: бичей здесь не обижают. Главное, пароль знать.

И решительно стал подниматься по трапу. Я двинулся следом.

– Вы к кому? – спросил вахтенный, заступая нам дорогу.

– К черпаку, – ответил Саша, конспиративно понижая голос.

– Понятно, – усмехнулся вахтенный. – Валяйте. Только смотрите, долго не засиживайтесь, а то кэп обещал после обеда приехать.

Мы поднялись на палубу и двинулись на камбуз. Грешным делом, подумалось: попрут нас сейчас из кают-компании с большим скандалом! Однако тамошний кок нашему появлению совершенно не удивился. Молча налил по тарелке борща, и даже как звать нас не спросил. Потом дал каши с тушенкой, а кисель мы и сами из чайника налили.

– Я же говорю, “коробка” что надо, – сказал Саша, по-хозяйски располагаясь за столом. – Главное, морскую традицию не забывают. А она, Серёга, проста как кнехт: хоть один раз, но бича накорми. Потому что завтра и ты можешь на его месте оказаться!

Субботу мы худо-бедно, но пережили, а в воскресенье опять пошли в порт. И снова нас накормили, не спрашивая, кто мы такие и что на чужом судне делаем. А потом Саша встретил в порту приятелей, и воскресный вечер мы провели в межрейсовом Доме моряков. Прямо как у Высоцкого:

Пью, бывает, хоть залейся:
Кореша приходят с рейса
И гуляют от рубля...

А в понедельник на Сашино имя пришел долгожданный перевод. Правда, надобность в нем уже отпала. В Доме моряков Саша узнал от приятелей, что один из БМРТ уходит на Владивосток и что на судно срочно требуется палубный матрос. В тот же день поэт устроился на траулер, а назавтра ушел рейсом зюйд-вест, столько-то градусов.

– Да я во Владике не задержусь: отдам рукопись – и обратно на Курилы, первым же судном. Мимо Корсакова не пройду! – сказал Саша, прощаясь. Улыбнулся из-под щегольских усиков – и ушел в порт. Унес тетрадку со стихами, а вместе с ней и свою судьбу.

“С тех пор прошло много лет, но с моряком я так и не встретился…”

Так завершается в рассказе эпизод с моряком. Так он закончился и в реальной жизни. Сашу Пастушенко я больше не встречал. Не знаю, выпустил он свой сборник стихов или нет. Да и жив ли Саша или уже читает стихи ангелам – тоже не ведаю. Я же, в отличие от своего героя Митрохина, не ушел через год на краболове к берегам Камчатки – “слушать ритмы моря и зарабатывать на обратный билет”. Хотя и собирался это сделать, не скрою.

В конце апреля разыскало меня письмо из Амурской области. С большим опозданием ответили на один из моих запросов, которые я написал в январе и отправил в дальние края – на Алтай, в Кемерово, Иркутск и так далее. Писал редактор районной газеты “Ленинское слово” В. Галузин. Мол, извините, что задержался с ответом, все дело в том, что пришлось немного подождать, пока райисполком выделит для редакции квартиру. И вот теперь можете смело приезжать к нам в Поярково. Если не передумали, конечно.

И стало мне тогда, честно говоря, не до краболова.

  Очерк пятый

В Благовещенске я бывал и раньше – в 1974 году. Приезжал сюда вместе с театром КДВО, в котором работал тогда монтировщиком декораций. Город запомнился просторными улицами, основательными домами и красивой набережной, с которой хорошо был виден китайский город Хэйхе. Бросались в глаза десятки кирпичных труб на той стороне Амура – наследие “большого скачка” середины пятидесятых, когда трудолюбивое китайское население занималось выплавкой стали в домашних условиях.

В конце семидесятых капитализм за Амуром еще не строили, но и с развитым социализмом уже не ладили. Взаимная неприязнь туманом клубилась над рекой. Китайские пограничные катера на встречном курсе сердито поднимали волну в сторону сопредельного государства. Изредка попадались мелкие суденышки, облепленные черноголовыми пассажирами от киля до клотика. И как они при бортовой качке в воду не сыпались, одному Будде известно.

Фарватер у Амура извилист, и “Метеор” часто прижимался совсем близко к китайскому берегу. Председатель Мао щурился с огромных портретов на гордость советского речного флота. На фоне убогих крестьянских фанз круглолицый председатель выглядел особенно внушительно. При виде скоростного “Метеора” рыбаки на берегу бросали снасти и демонстративно поворачивались к ревизионистам спиной. Так и стояли, подбоченившись, пока судно пролетало мимо. Время дешевого китайского ширпотреба в обмен на богатый русский лес было ещё впереди.

Для редактора Галузина журналист с Сахалина был вроде кота в мешке. Свое любопытство редактор скрывать не стал: не успел я как следует оглядеться с дороги, как меня уже позвали.

– Сельской тематикой заниматься приходилось? – стал расспрашивать Галузин.

– В общем-то, приходилось. Правда, я в отделе писем работал…

– У меня вакансия в отделе партийной жизни. Так что готовьтесь осваивать новые темы, – деловито заметил редактор.- А фотографировать умеете?

– В принципе, да.

– У нас район сельскохозяйственный, одиннадцать совхозов и колхоз, ездить приходится много, – продолжал Галузин. – Материалы в газету идут практически с колес. Все делаем сами: и корреспонденции пишем, и сельских механизаторов фотографируем. Выходим как все – три раза в неделю, на четырех полосах. А в посевную и уборочную – ежедневно, на двух. Само собой, норма строк: ее надо выполнять. Для газетчика это святое дело!

Я представил себя, ежедневно выполняющего норму строк, и вспомнил Сибирь. Всего-то две буквы лишних: там – Ярково, а здесь – Поярково. А разницы практически никакой: и там, и здесь только и делают, что строчки считают.

– Тяжело, не спорю, – посочувствовал Галузин. – Зато какая оперативность! Знаете, как у нас говорят? Утром – в куплете, а вечером – в газете! То есть, наоборот: утром – в газете, а вечером…

Здесь в кабинет вошел какой-то высокий и худой, с суровым солдатским лицом, и ситуация с куплетом осталась до конца не проясненной.

– В чем дело, Александр Ильич? – несколько нервно спросил Галузин. – Видите, я занят!

– Извините, но там Турков…

– Что – Турков? Я ведь его домой отпустил.

– Не уходит. Говорит, пока материал не допишет, нипочем из редакции не уйдёт. Прямо и не знаю, что с ним делать.

– Сейчас я ему такой материал покажу! – пообещал Галузин, выскакивая за дверь. Худой последовал следом.

Материал редактор показывал долго, минут десять. Через стенку прорывались голоса: “А вот нечего здесь бордель устраивать!” “Так ведь знамя вручали, переходящее. Грех за него не выпить!” “А вы здесь причем? Знамя же не вам вручали?” “Да какая разница? Главное, вручили…” “А я говорю, домой, домой иди!”

В конце концов, таинственный Турков домой все-таки ушел, и голоса за стеной разом стихли.

– И ведь журналист неплохой, пишет много, а стоит только в какое-нибудь хозяйство съездить, так два дня на работу не выходит, – сказал Галузин, вернувшись в кабинет.- Давно бы выгнал, если бы столько строчек не давал. А у вас, извините, как с этим делом?

– Со строчками? Только по праздникам, – успокоил я редактора. – Новый год, Первое мая, Седьмое ноября…

– Да вы, как я погляжу, с юмором, – усмехнулся Галузин. – Наверное, фельетоны пишете?

– А что? Есть интересная тема? – нагло спросил я, хотя до этого не написал ни одного фельетона.

– Там посмотрим, – уклончиво отвечал редактор. – Ладно, не буду вас задерживать с дороги. Идите, отдыхайте. А вот и ключ от обещанной квартиры… Только деньги там не лежат, – торопливо добавил он, заметив невольную улыбку на моем лице. – Деньги еще заработать надо…

* * *
Журналист Пётр Турков был из местных. Лет пятидесяти двух или трех. В свое время работал в колхозе, потом вступил в партию и подался в районную печать. Возглавлял в газете отдел сельского хозяйства, раза два в неделю ездил в командировки и обожал вино “Яблочное” по рубль тридцать две бутылка. Не мадера, понятно, зато дешево и сердито. Пьянел Турков быстро, писал еще быстрей. А захмелев как следует, принимался строчить вообще с невероятной скоростью.

– Одно плохо: граматёшки у меня маловато, – честно признавался Турков. – Зато опыта много. Могу один всю газету сделать. Спорим?

С Турковым не спорили: ясно, что сделает, было бы “Яблочного” в достатке.

– Да сделать можно все что угодно, Петр Иванович, – иногда не выдерживал я на редакционных планерках. – Но ведь надо же грамотно мысли излагать, – и на правах дежурного обозревателя (в те времена в газетах еще практиковалось обсуждение на планерках журналистских материалов) раскрывал свежий номер “Ленинского слова”. – Вот, послушайте, что вы пишите: “Прошедший накануне дождь весь вчерашний день поливал раскисшую пашню”. Это же стилистически неверно. Если дождь уже прошел, как он мог поливать? Опять же, пашню возьмем: она же только после дождя раскиснет, но никак не перед дождем! Или дождей было несколько, а вы лишь о самом последнем написали?

Журналисты на критику реагируют болезненно, тем более в районной печати. Турков заводился буквально с пол-оборота:

– Ты сначала лет десять в газете поработай, а потом других учи! – сатанел Петр Иванович буквально на глазах. – Дожди, видишь ли, ему не нравятся… пашня не вовремя раскисла… Смотри, ты, какой умный выискался!

Я был молод, наивен и мне казалось, что научить человека хорошо писать так же просто, как обучить ребенка счету: раз, два… Достаточно лишь регулярно указывать на ошибки. Увы! Ничего, кроме взаимной неприязни, из этого не получилось. Да и не могло получиться в принципе. Когда человеку под пятьдесят, “граматёшке” его не выучишь, а отношения, точно, осложнишь. Хотя и молчать на планерках, наверное, тоже не выход.

– А по-моему, неплохой получился материал, содержательный, – бросалась начальству на выручку Раиса Михайлова, корреспондент сельхозотдела. – Лично мне материал понравился.

– Да и мне тоже, – солидно изрекал журналист Першков – тот самый, с солдатским лицом, которого я мельком видел у редактора в день приезда. – Все на месте: цифры, факты, фамилии. И никакого словоблудья. Хорошая получилась корреспонденция! Между прочим, в райкоме ее похвалили.

– Вот видишь, Сергей? Похвалили. А ты критикуешь, – подводил черту Галузин. – Может, и есть в материале какие-то огрехи, не спорю, но разве это важно? Главное, от души написано, – и добавлял, с заметной фальшивинкой в голосе: – Умеют же люди писать! Завидно даже…

В любой газете найдется журналист, которого за глаза называют “рабочей лошадкой”. Обычно пишет он не слишком грамотно, зато часто и много. В “Ленинском слове” такой “лошадкой” был Петр Иванович Турков. Не поднявшийся выше “районки”, он с трудом прятал зависть к своим, более удачливым, коллегам, иногда приезжавшим в Поярково из “Амурской правды”.

– Да разве областные журналисты что-нибудь дельное про сельское хозяйство напишут? Они же не знают, с какой стороны косилку к трактору цеплять, – ехидничал Турков над газетным материалом очередного заезжего корреспондента.- Вот и этот, туда же, – шуршал он газетной страницей. – Небось, от райкома до силосной ямы на “Волге” разок прокатили – и все, готов материал, как с куста. А тут целыми днями по хозяйствам мотаешься, пашешь, как проклятый, и все мало. Только и слышишь: давай!.. давай!..

Писать приходилось много, особенно в посевную и уборочную, когда газета переходили на ежедневный выпуск. Да и в командировки ездили довольно часто. Бывало, утром отправишься в хозяйство, к обеду вернешься в редакцию, а к вечеру, часов в пять, репортаж уже верстают в номер. А завтра, глядишь, опять все сначала. Материалы шли с колес, некогда было даже ошибки выправить, не то чтобы над текстом поработать. Зато какая оперативность! Утром – в газете, вечером – в куплете. Или даже наоборот. А впрочем, какая разница?..

Не знаю, как другие, а мне разъездной характер работы нравился. Бывало, приедешь в хозяйство, а секретарь парткома уже землю копытом роет, так уж ему не терпится много чего хорошего о трудовом коллективе рассказать. Такому даже наводящих вопросов не надо задавать – сам знает, о чем говорить, прямо как из журнала “Партийная жизнь” шпарит.

В те годы никаких диктофонов у журналистов и в помине не было, работать приходилось с блокнотом. Между прочим, прекрасная школа для тренировки памяти. Если не владеешь стенографией, много ли успеешь с голоса записать? Только самое главное: цифры, фамилии. Все остальное приходилось запоминать, чем крепче, тем лучше. Считалось нормой привезти из командировки три-четыре материала. Объем, конечно, большой, особенно с непривычки, поначалу я многое забывал. Зато потом горя не знал: бывало, съездишь в хозяйство, а потом сидишь и все, что запомнил, неделю отписываешь.

Впрочем, не в этом счастье. Для меня главным было другое: из поездок по деревням я привозил домой книги. С печатным словом в стране тогда было худо, классиков и современников сметали с прилавка, как пирожки. А в сельской “глубинке” образца семидесятых нет-нет, да какую-нибудь хорошую книгу в магазине сельпо и высмотришь. Однажды, помню, попались мне “Сто лет одиночества” невероятно модного в те годы Габриэля Гарсиа Маркеса. В Благовещенске за такой книгой пришлось бы всю ночь в очереди стоять, а на центральной усадьбе колхоза “Путь Ильича”, когда я в смешанном магазинчике Маркеса брал, на меня как на чудака смотрели.

(Через пару лет, оказавшись в Куйбышеве, в числе прочей модной литературы продал я на книжном “черном рынке” и “Сто лет одиночества”. Так что Маркес в трудные дни меня поддержал, это факт, за что знаменитому колумбийцу – мое большое читательское спасибо.).

Галузин метил в собкоры “Амурской правды”, старался понравиться областному начальству, и корреспондентов не жалел. Коренником шел Турков, рядом с ним, грива в гриву, выступал завотделом партийной жизни Першков, остальные были пристяжными. Невыполнение нормы строк грозило урезанным гонораром, переносом отпуска с июля на декабрь и публичной выволочкой.

– Вы сколько материалов в номер запланировали? Три? Надо четыре, а лучше – пять. Ну, что у нас за народ? – срывался, бывало, на планерках Галузин. – Вот как в газете пахать, так желающих не найдешь, а гонорары получать всяк норовит. На чужом горбу хотите в рай въехать?!

Сколько лет продержался Турков после моего отъезда из Поярково, когда и как сошел с круга – не ведаю. Знаю лишь, что газеты “Ленинское слово” уже нет: закрылась еще в начале девяностых. Теперь в районе выходит совсем другое издание – “Михайловский вестник”. О чем она пишет? Да примерно о том же, о чем писал еще тридцать лет назад журналист Турков. О том, как унылый дождь осеннюю пашню поливает, как поле мокнет под дождем…

* * *
“Шестого, кажется, августа, часа в два пополудни, вернувшись с дачи в Москву по неотложным писательским делам, известный столичный литератор Илья Николаевич Крутой неожиданно узнал, что его обокрали.

– Все вынесли, все! Ничегошеньки не оставили! – в голос рыдала супруга, с хрустом загибая пальцы. – Твои часы золотые свистнули, мое колечко с камушком стырили, нашей бабушки брошку уволокли…

Получалось: в отсутствие хозяйки, всего-то на полчаса задержавшейся в очереди за сыром, жулики успели выгрести все, что плохо лежало. А то, что лежало хорошо, даже выгребать не стали – все как есть, в бельгийском кожаном чемодане, из квартиры и унесли.”

“Роман в стол” был написан осенью 1979 года. Подобно большинству начинающих прозаиков, я был самоуверен и честолюбив. И вместо того, чтобы начать с коротких рассказов, неторопливо набираться опыта и постепенно переходить к более крупным вещам, сразу же взялся за роман. Причем откровенно сатирический, объемом примерно в пятнадцать листов. Все как положено – в трех частях, с прологом и эпилогом.

В течение нескольких месяцев я был стахановцем умственного труда. День целиком уходил на районную журналистику, вечер и ночь – на художественную прозу. Спать ложился не раньше, чем часа в три, бывало, и до утра за машинкой засиживался. Писалось легко: мои герои жили рядом со мной, я лишь слегка подправлял их фамилии, лица и биографии. Тогда мне казалось, что этот нехитрый прием – максимальное приближение вымышленных персонажей к реальным лицам – придает литературным героям дополнительную энергетику. Турков жил в романе под фамилией Бурков, корреспондент Мирошников превратился в Милошникова, а замредактора Першков – в Вершкова. Понятно, никто из них об этом не догадывался, поскольку моего романа не читал.

Теперь, когда от большого романа осталась одна-единственная опубликованная глава (см. газету “Советский Сахалин” за октябрь 1992 года), самое время признаться: вредная получилась вещь! Натуральный сорняк в чистом поле советской литературы. Задуманный как пародия на соцреализм образца семидесятых, “Роман в стол” соединял в себе юмор, сатиру, иронию, гротеск, филиппику, памфлет… Сказывалось влияние М.А. Булгакова. Адрес главного героя – литератора Крутого – я уже не помню (сколько лет прошло!), а вот безумный графоман Тюлькин, вероятно, до сих пор живет там, куда я его поселил – под Крымским мостом. И вероятно, по-прежнему выбирается иногда подышать свежим воздухом.

“Вопреки слухам, ведет себя Тюлькин скромно, горькую не пьет и бобровых шуб по ночам с москвичей не снимает. На рассвете бедняга прячется под мост. Там он весь день лежит в холодке и читает подобранные на тротуаре газеты”.

“Ваш роман вам принесет еще сюрпризы!” – эффектно процитировал из “Мастера и Маргариты” приморский поэт и журналист Юрий Кашук (11), возвращая мне рукопись. (Оказавшись в 1980 году во Владивостоке, я дал ему почитать “Роман в стол”: хотелось узнать, что думает о моей прозе хороший поэт и вполне объективный критик). Добрейший Юрий Иосифович не угадал: никаких сюрпризов мне роман не принес, поскольку так и не был напечатан. Просто однажды роман исчез. До сих пор не знаю, как и где я его потерял, да и терял ли его вообще. В те времена и не такие чудеса случались…

А в общем, газетные будни в Поярково мало чем отличались от работы в Покровке или Смирных. Ирония, как и везде, была в газете не в чести, критика строго дозировалась и глубже дозволенного журналистские перья не копали. На излете застоя душно было в районной газете! Хотелось свежего воздуха, а где его возьмешь?

Поневоле куда-нибудь, да потянет.

* * *
Сказано – сделано. В мае 80-го я съездил в Благовещенск на областное совещание молодых литераторов, в июне – слетал в Москву на сессию. А в конце июля, уволившись из газеты, сел в поезд и подался во Владивосток. Тогда казалось: в большом городе и воздух свежей, и света больше.

Первым, кого я встретил во Владивостоке, был Юрий Кашук. Тогда он работал в ТУРНИФ – Тихоокеанском управлении промысловой разведки и научно-исследовательского флота, заместителем начальника какого-то, трудно произносимого, отдела. Увидев меня, небритого и помятого, в коридоре Управления, поэт не удивился. Спросил лишь:

– С дороги? Откуда на этот раз?

– С Амура.

– Пойдём в “Серую лошадь”, пообедаем. Заодно и поговорим…

* * *
C Кашуком я познакомился в 1972 году – на семинаре молодых литераторов во Владивостоке. Он вёл поэтическую секцию – вместе с Ильёй Фаликовым и Борисом Лапузиным, которого я знал по литературному объединению “Лотос”. Впрочем, на преференции я не рассчитывал: привык надеяться лишь на себя.

Единственный, кто обратил тогда на меня внимание, был поэт Геннадий Лысенко (12). На семинаре (он проходил в читальном зале краевой библиотеки) мы случайно оказались за одним столом. Поэт был хмур, явно маялся с похмелья, рассеянно слушал велеречивых “мэтров” и ждал перерыва на обед. Обратил внимание на лежавшие передо мной на столе рукописные странички, сказал без обиняков:

– Ну-ка, дай, посмотрю, – подгреб к себе стихи, выдернул наугад одно из них и быстро пробежал глазами. Потом вынул из кармана автоматическую ручку и начал быстро что-то писать в уголке страницы. Я с любопытством покосился на мелкие неровные строчки: “Необходимо дать в печати…” Вот это да! Если есть в жизни счастье, то в тот момент я ощутил его в полной мере.

– Держи. Может, в чём-то это и поможет, – сказал Лысенко, возвращая мне стихи. Здесь объявили перерыв, и поэт тут же исчез. Я же задержался: было любопытно дочитать недочитанное. “Необходимо дать в начале…” Оказывается, “в начале”! А я это слово как “в печати” прочитал. Значит, правильно говорят: человек видит только то, что хочет видеть…

Расстроенный, я дочитал строчки до конца: “Необходимо дать в начале образ грозы, тогда будет оправдано окончание стихотворения. Г. Лысенко”.

Листок с этим необычным автографом хранится у меня до сих пор. Странно, что я не потерял его во время своих бесконечных переездов. Мелкие буквы, чернильные строчки… как давно это было! Уже тридцать с лишним лет как поэта похоронили, а память – вот она, рядом, только руку протяни…

Тогда, в 72-м, мои стихи руководителям семинара “не глянулись”. Зато в 75-м, на очередном совещании литературного молодняка, мои стихи и похвалили, и напечатали, и на областном радио прочитали – вместе со стихами Т. Лазаревой, Т. Вассуниной и Р. Мороз.

В декабре 75-го Т. Лазарева уехала из Арсеньева в Новочеркасск. Года два я с ней переписывался, потом связь оборвалась. А Вассунина и Мороз до сих пор живут во Владивостоке. Раиса всё ещё пишет стихи и публикуется, Татьяна же как замолчала в девяностых, так и молчит до сих пор. Во всяком случае, ничего, кроме давнего и полузабытого, я у неё в Интернете не читал. (Но, может быть, всё-таки пишет, но не печатает?..)

* * *
– Могу устроить на судно вахтенным матросом, – пообещал Юрий Иосифович, выслушав мой рассказ об Амуре, железной дороге и ночлеге на морском вокзале. – Документы с собой?

– Со мной.

– Сейчас вернёмся в управление, напишешь заявление… Всё будет нормально!

Мы пообедали и вернулись. Я написал заявление. Кашук подхватил листок и начал стремительно перемещаться из кабинета в кабинет, я мотался в кильватере. Не прошло и полчаса, как все необходимые визы были собраны. Мы сели на морской трамвай и отправились на мыс Чуркина – на НПС “Альба”. Однажды это научно-поисковое судно бросило якорь на Видовой площадке и с тех пор его уже не поднимало – служило учебно-тренажёрным судном для будущих морских волков. Сюда c лёгкой руки Кашука я и устроился вахтенным матросом.

– Трёхразовое питание и крыша над головой: что ещё поэту надо? – философски заметил Кашук, когда мы возвращались с Видовой. – Ну, может быть, маленький стаканчик вина, когда жизнь вдруг покажется слишком хорошей… Стихов-то много написал?

– На сборник наберётся. Но я и прозой занимаюсь.

– Меня больше стихи интересуют, – заметил Кашук.- Я ведь литературное объединение веду. После Гены Лысенко осталась “Лира”, я название сменил, теперь “Мастерская” называется. Собираемся в Союзе писателей. Да ты там бывал, знаешь. Приходи в следующий вторник, к шести. Посидишь, свои стихи почитаешь, чужие послушаешь…

Однажды я отыскал в Интернете интересный материал – статью приморского критика А. Лобычева “Пушкинская, 111”. Это рассказ-воспоминание о литературном Владивостоке 80-х годов давно уже прошлого века. На улице Пушкинской, 111 в те незабвенные годы жила и поныне здравствующая поэтесса Раиса Мороз. Так получилось, что ее квартира на несколько лет стала своеобразным духовным приютом для молодых поэтов, – нечто среднее между литературным салоном и штаб-квартирой творческой интеллигенции. Кто только не побывал в этих гостеприимных стенах! Начни перечислять – в фамилиях увязнешь. Лучше об этом саму хозяйку спросить. Если вспомнит, конечно.

После очередного заседания “Мастерской” группа поэтов с Кашуком во главе традиционно отправлялась к Раисе в гости. Считалось хорошим тоном захватить с собой пару-тройку красного сухого, из которого хозяйка дома довольно ловко готовила глинтвейн. Напиток так себе, скорее для воображения, чем для пользы дела. Впрочем, проблема градусов неизменно оставалась за скобками. Стихи пьянили сильней, чем вино, и в этом была их бесконечная прелесть.

Я хорошо помню этот скрипучий деревянный дом, словно бы перенесённый на улицу Пушкинскую из романов Диккенса. Взобравшись по непрочным ступеням высокого деревянного крыльца, гость попадал в хронически тёмный коридор, откуда вела одна дорога – к Раисе в гости. Поэтесса обитала в комнате метров на двадцать, похожей на запущенную оранжерею, с большим (во всю стену) окном, завешенным шторами цвета бразильского кофе. Оранжерея совмещала в себе рабочий кабинет, банкетный зал и девичий будуар. Здесь в полночь, за полночь поэты за чашкой глинтвейна читали стихи, спорили, иногда и скандалили, но не шумно – в пределах приличия. А в комнате поменьше Раиса  укладывала на ночь дочь – девочку лет девяти, с милым корейским личиком.

Надо отдать должное Кашуку: в его присутствии в оранжерее царила натуральная демократия. Все были равны за столом, ну, может быть, лишь сам Юрий Иосифович казался чуточку ровней остальных. Некоронованный король застолья. Ум, честь и совесть приморского Парнаса. Иногда весьма сложный, словно цезура в гекзаметре, но чаще – простой как господь бог.

Несколько раз мне приходилось бывать у Кашука в гостях. В родных стенах он вёл себя гораздо проще, чем на людях. Любил выпить с гостем чашечку кофе, который сам же готовил в медной турке.

Рабочий кабинет у Кашука был маленький, метров на шесть, не больше, – не иначе как бывшая кладовая, переделанная под филиал Парнаса. Три стены – от пола до высокого “сталинского” потолка – густо заставлены книгами и завалены рукописями. Не представляю себе, как он здесь работал. Для поэзии нужно дыхание, стихотворная строчка любит перспективу, а здесь сидишь, как в подлодке, в девятом отсеке, даже иллюминатора нет.

Как-то раз Юрий Иосифович достал с верхней полки толстую папку “Скоросшиватель” и показал её мне.

– Это Гены Лысенко стихи, в основном, неопубликованные, – сказал Кашук с интонацией бывалого коллекционера. – А ты, Серёжа, чужие стихи хранишь?

– Зачем? – удивился я. – Они же не мои!

– Чудак, – Кашук покачал на ладони папку, словно бы определяя её вес. – Лет через двадцать этой папке цены не будет!

И бережно положил её на место.

Через пару лет часть стихов перекочевала из папки в большую статью Кашука о творчестве Г. Лысенко, опубликованную в “Литературной учёбе”. Не всем эта статья пришлась по душе. На автора посыпались упрёки в искусственном принижении образа поэта, ставшего певцом рабочей темы, дабы получить возможность печататься. Кашук сдержанно отбивался.

Место Г. Лысенко в пантеоне приморских поэтов определило время. А Ю. Кашук отошел в лучший мир в январе 1991-го, прожив всего 53 года.

Все ясные погоды…
Да что это со мной?
Скатились мои годы
Жемчужиной скатной...

Вот, пожалуй, и всё, что я запомнил из его стихов. Много это или мало? Чтобы считать Кашука сильным поэтом, пожалуй что и маловато. А чтобы вспомнить его и себя на фоне потускневшего в памяти Владивостока, так в самый раз.

* * *
На НПС “Альба” я проработал немного – месяца три с небольшим. Сначала вахты мне нравились: ночами я вышагивал по палубе и представлял себя морским волком, вечным бродягой без роду и племени. Запах водорослей и мазута подстёгивал воображение. Мне представлялись то берега Таити, а то и сказочный Порт-о-Пренс, однажды вычитанный в какой-то книжке. Даже пьяные матросы с девицами, проскальзывавшие под покровом ночи в каюты, воспринимались мною как иллюстрации к романам Дж. Лондона и К. Станюковича.

А потом мне это всё надоело. Дожив до очередной получки, я снял летнюю кухню-времянку, обзавёлся железной кроватью и поставил на научно-исследовательском флоте большой жирный крест. Владивостокскую прописку я потерял, зато приобрёл гораздо большее, чем фиолетовый штемпель в паспорте – возможность передвигаться, не будучи привязанным к вахтенному журналу. Правда, снова возникла проблема с трудоустройством, но бывалые люди подсказали, где можно устроиться без прописки. На жизнь пошел зарабатывать грузчиком в продуктовый магазин, что по тем дефицитным временам было вполне разумно.

Нынешнее поколение о тотальном дефиците знает лишь понаслышке. А в семидесятые годы очереди были на всё подряд, от колбасы до автопокрышек. Народ роптал, но не сильно – в объёме тогдашней Конституции. Зато завмаги жили как боги – с покрышками и колбасой.

В ноябре я в очередной раз съездил в Москву на сессию. Билеты тогда стоили дёшево, за пятьдесят рублей можно было прокатиться в плацкартном вагоне от Владивостока до Москвы. А в декабре подумал, подумал, да и вновь подался на Сахалин. Тянуло меня на Остров!

Накануне отъезда я встретился с Кашуком.

– У тебя найдётся что-нибудь для альманаха “Владивосток”? Листа на три?- спросил Юрий Иосифович за традиционной чашкой кофе. – Стихов как всегда. с избытком, а прозы нет.

– Есть сатирическая повесть, но, правда, ещё не законченная, – отвечал я, мысленно перетряхнув свой скромный прозаический багаж.

– Можно и сатирическую. Как допишешь – пришли мне, я посмотрю. Попробую протолкнуть, – обнадежил Кашук.

На этом мы и расстались, как оказалось – навсегда.

 Очерк шестой

В январе 81-го “Аквариум” был выправлен, перепечатан на машинке и отправлен во Владивосток. Повесть Кашуку понравилась, однако опубликовать “Аквариум” в альманахе так и не удалось: в Приморском СП от сатирической повести отмахнулись как от зловредной мухи.

— Может, тебе повесть в Москву послать? Какому-нибудь писателю-сатирику? — предложил Витя Ксенофонтов. — Горину, например, или Арканову. Неужели не помогут?

Мы с Витей были наивными, как младенцы в роддоме. Для того, чтобы помогать молодым писателям, надо быть как минимум Горьким, с его характером и судьбой. Но Алексей Максимович умер задолго до того, как повесть появилась на свет, а другого Горького найти в Москве было проблематично. И тем не менее. В справочнике членов СП СССР я отыскал адрес А. Арканова и отправил “Аквариум” в Москву. Ответа жду до сих пор. Наверное, повесть всё ещё читают…

Примечание 2015 года. Похоже, ждать бесполезно: в марте текущего года  писатель А. Арканов скончался.

С работой мне помог Витя — созвонился со знакомым редактором и рекомендовал меня как хорошего журналиста, прилетевшего с материка. В первых числах февраля я уже сидел в автобусе и ехал в Углегорск — устраиваться в газету “Ленинское слово”. Там нашлась вакансия корреспондента в отделе промышленности.

Редактором “Ленинского слова” был Е. Замятин (13). Для нынешних сахалинцев это имя вряд ли скажет больше, чем фамилия, имя и отчество. А лет тридцать лет назад член Союза писателей СССР поэт Евгений Замятин прочно входил в обойму известных островных поэтов, наравне с Е. Лебковым, И. Белоусовым, В. Богдановым, М. Финновым.

— Особо представляться не надо: мне о тебе Витя Ксенофонтов много рассказывал, — сказал Замятин при первой встрече. — Пока что поживёшь в гостинице, а через недельку, другую переедешь в общежитие морского порта, этот вопрос уже решен. Так что, Сергей, берись за дело. В шахте бывать приходилось?

— Да нет, я всё больше на поверхности фактуру собирал.

— А теперь из-под земли её придётся добывать, — усмехнулся Замятин. — Наш район как называется? Углегорский. Мы на угле живём, про уголь и пишем. Завтра же поедешь на шахту за репортажем! А пока иди в гостиницу, устраивайся. И газету с собой возьми, полистаешь на досуге.

Вечером в гостинице я листал “Ленинское слово”. Вполне приличная газета, хотя и не без официоза. А куда от этого денешься?

Ладно. Приехал на Сахалин — и хорошо. Посмотрим, что дальше будет.

* * *
А дальше был автобус до Шахтёрска, встреча в шахтоуправлении и служебная машина, подбросившая меня до Тельновска.

— Сейчас переоденетесь — и пойдём в шахту, — сказал мне в раскомандировочной горный мастер. — Сразу скажу: никаких сигарет со спичками. В шахте пользоваться открытым огнём строжайше запрещено. Из-за метана. Взорваться можно.

Вот те на, подумалось мне. А как же Высоцкий со своей песенкой про рядового Борисова, однажды на гражданке подравшегося прямо в забое?

...Я чуть замешкался, я был обижен, зол,
Чинарик выплюнул, нож бросил -- и ушёл.

Поглядел бы я на шахтера с дымящимся “чинариком” в зубах! Видать, не бывал знаменитый бард в Тельновской шахте.

Я покурил с запасом, переоделся. Не удержался и глянул в зеркало. Отразился в нём весь как есть — в шахтёрской робе и резиновых сапогах с портянками, с КИПом через плечо и лампочкой во лбу. Не Стаханов, конечно, но что-то вроде этого.

Углегорский район — не Донбасс, здесь в шахтах стволы не вертикальные, а горизонтальные, с уклоном. Увидишь узкоколейку, уходящую в сопки — иди по ней смело, непременно в шахту попадёшь. Вот и мы с горным мастером двинулись по узкоколейке. Прошли с километр — и увидели у подножья сопки устье шахты. Глянул я в последний раз на красное солнышко, включил свет во лбу — и подался в подземное царство за репортажем.

Пока добирались до очистного забоя, мастер старательно осыпал меня шахтёрской терминологией: лава, штрек, горизонт, пласт… Про соцобязательства пока разговора не было. Впереди грохотало и лязгало, угольную пыль потоком воздуха выносило из забоя. Так что к правофланговым пятилетки я пришёл как равный к равным — усталый и с лицом, чёрным от пыли.

— Как мы работаем? Да так вот и работаем: вперёд не вырываемся, но и сзади не отстаём, — говорил бригадир, снисходительно поглядывая на слегка очумевшего корреспондента. — Пласт нам хороший попался, толщина — до шести метров, бывает, что и до десяти доходит, не успеваем забой от уголька очищать.

Я торопливо записывал в блокнот всё, что мне рассказывали. Ручка поскрипывала угольной пылью. Будь у меня в руках диктофон, думаю, он непременно бы раскашлялся. А то и бюллетень на недельку попросил.

Время стахановских отбойных молотков давно прошло. В забоях гремели и лязгали машины. По транспортеру уголь подавали на вагонетки и отправляли на угольный склад. Не антрацит, но для народного хозяйства вполне сгодится.

В поисках фактуры я полазил по штрекам, спустился на нижний горизонт. Особой романтики, признаться, не ощутил: почти что столичный метрополитен, только без эскалатора, ну, и освещения бы добавить не помешало. Про двести метров горных пород над головой как-то не думалось: какая разница, двести или двадцать? Случись обвал, хватит и двух за глаза. Впрочем, обвалы на сахалинских шахтах — большая редкость.

Про обвалы Замятин вычеркнул, а метрополитен оставил, поскольку был поэтом и любил образный язык.

— Ты в следующий раз картинками не увлекайся, ты больше фактуры бери, — добавил редактор, отправляя материал в набор. — Горком любит факты, цифры, ему нужны сводки, соцобязательства… Ладно, поработаешь — сам узнаешь.

* * *
Газета “Ленинское слово” выходила не три раза в неделю, как большинство “районок”, а четыре, поскольку считалось городским изданием. Больше было и корреспондентов — на две штатных единицы. Звали их Света и Женя. Одна была симпатичной, что для журналисток не редкость, а другая — умной, что тоже ничего. Симпатичная вскоре уехала на материк, а умная вышла замуж и осталась в Углегорске. Может, и сейчас там живёт, поскольку газета до сих пор выходит.

Частым гостем в редакции был тогдашний собкор “Советского Сахалина” В. Гулий. Приходил, передавал по телефону очередную информацию о героях-шахтёрах и снова исчезал — до очередного материала. В модном кожаном пиджаке, собкор знал себе цену и вполне соответствовал образу журналиста партийной газеты: принципиальность, деловитость, высокие моральные качества, и т.п.

Однажды Гулий принёс мне целый блок дефицитных в то время болгарских сигарет “Стюардесса” — купил в буфете горкома партии. Это было кстати: меня, несознательного, в партийные буфеты не пускали. Мы с удовольствием подымили на редакционном крыльце.

— Себя я пару блоков “БТ” взял, в горкоме только его и курят, — заметил Гулий, и отправился за очередным материалом.

В разгар горбачевской перестройки Гулий вовремя оказался в нужном месте и сделал заметный карьерный спурт: обогнал на выборах областных партийных лидеров — и был избран в Совет народных депутатов СССР. А в начале девяностых сделал ещё один уверенный шаг по лестнице власти — стал полномочным представителем Президента по Сахалинской области. В редакцию родной газеты Гулий уже не заходил: вероятно, не было времени.

Полномочным представителем Гулий был недолго: в начале девяностых карьера дала трещину. С полномочным произошла какая-то тёмная история — со стрельбой в подъезде и трупом на лестничной площадке. Об этом писали местные газеты, и “Советский Сахалин”, в том числе. Представителя срочно отозвали в Москву, где он и затерялся.

Много позже, роясь в интернете, я выяснил, чем занимался в последующие годы бывший депутат и журналист: конечно же, политикой. А чем ещё? Мода на кожаные пиджаки к тому времени уже прошла, и надобность в принципиальных статьях, поддерживающих генеральную линию партии, давно отпала. Одно время Гулий пытался вернуться на законодательную стезю и даже баллотировался в компании “зелёных” в ГД, но как-то неудачно: проиграл сопернику вчистую. В конечном итоге, стал помощником депутата и пребывает в этом качестве до сих пор. На фоне общероссийских зарплат это тоже неплохо.

* * *
В 81-м генеральная линия партии была прямой и без развилок. Развилки появились позже — при Горбачёве, при Леониде же нашем Ильиче шаг вправо, шаг влево расценивались как шатание и разброд, со всеми вытекающими отсюда оргвыводами. Партия держалась за власть крепче, чем ребёнок за леденец. Партийные деятели от Москвы до самых до окраин чувствовали себя законными хозяевами жизни.

От Южного до Углегорска — километров триста, это шесть часов автобусом по скверным сахалинским дорогам. Отдалённость от областного центра делала шахтёрский район похожим на удельное княжество, с первым секретарём горкома партии во главе. Так мне казалось.

Помню, как секретарь В. Жигайло улетал в Москву по сугубо партийным делам. С утра в аэропорт Шахтёрска двинулась от горкома партии пёстрая вереница легковых машин с ГАИ во главе и ГАИ же сзади. Почти в самом хвосте нашлось место и для редакционного “уазика”. По случаю, Замятин захватил меня с собой — по дороге из аэропорта завезти в шахтоуправление. Пятилетка требовала от партийной печати регулярных рассказов о трудовом героизме рабочего класса, и газете надлежало быть на высоте.

Самолёт для партийного секретаря был уже готов и опробовал винты, когда машины подъехали к взлётной полосе. Товарищу секретарю предстояло лететь пятьдесят минут до Южно-Сахалинска, откуда областная делегация должна была отправиться в Москву. Наблюдая за церемонией прощания, можно было подумать, что товарищу предстояло лететь из Шахтёрска прямым рейсом до Южного полюса.

Прощание было трогательным. Сначала секретарь обнялся со своим ближайшим окружением, тоже секретарями. И даже что-то им сказал напоследок. Надо думать, пожелал успешно справиться с задачами, поставленными накануне отлёта. Потом настала очередь заведующих секторами и отделами. Здесь дело ограничилось простым партийным рукопожатием. Всем остальным, в том числе и редакции, товарищ секретарь помахал на прощание шляпой. Потом забрался в самолёт и улетел в известном направлении.

Когда улеглась пыль от шляпы, Замятин сказал мне грустно:

— Запоминай, Серёжа: хорошая деталь. Может, когда-нибудь и пригодится.

О том, что я пишу “Роман в стол”, Замятин знал от Вити Ксенофонтова.

Здесь можно вспомнить ещё одну деталь — о торжественном собрании в ДК “Угольщик”, посвященном Дню международной солидарности трудящихся. Всё как в любой кинохронике тех лет: зал, набитый солидарными лицами, на сцене — президиум с полным набором секретарей, задник сцены украшен профилем Владимира Ильича и лозунгом “Да здравствует 1-е Мая!”.

— Сегодня как никогда прочна неразрывная связь нашей ленинской партии и всего советского народа, — бодро читал докладчик по бумажке. — Вперёд к трудовым свершениям и новым социалистическим завоеваниям уверенно ведёт нас первый секретарь ЦК КПСС дорогой товарищ Леонид Ильич Брежнев!

Я сидел рядом с Замятиным и видел, как дёрнулись у него желваки. Зазвучали аплодисменты — и тут же сложились в овацию. Зал стал подниматься, начиная с первых рядов. Поднялись и мы. Не знаю, о чём думал в ту минуту Замятин, но вряд ли про будущий отчёт о торжественном мероприятии. Он был прежде всего поэтом, и лишь потом — редактором газеты. Так мне, во всяком случае, тогда представлялось.

* * *
Жизнь журналиста, в принципе, однообразна, изо дня в день — одно и то же: репортажи, информации, зарисовки. Вечером в общежитии напишешь что-нибудь для души, а с утра — всё те же заботы: зарисовка, информация, репортаж…

— В порту стоит индийское судно — пришло к нам за грузом бумаги, — сказал мне как-то Замятин. — Сделай небольшой репортаж. О тех, кто делает бумагу, слишком много не пиши — мы про Баскакова и так каждый месяц материалы даём… (Герой Социалистического Труда А. Баскаков работал на Углегорском ЦБК машинистом бумагоделочной машины). Ты постарайся с самими индусами поговорить.

— На хинди? — улыбнулся я.

— На урду, — отшутился Замятин. — Они же моряки — почти все английский язык знают. У тебя как с английским?

Я наскоро перетряхнул свои лингвистические таланты.

— “Хау ду ю ду” сказать смогу. Ну, и “гуд бай”, конечно.

— А больше и не надо. Там переводчик должен быть, — успокоил меня Замятин. — Ничего, справишься!

Сейчас я думаю, редактор меня разыгрывал. Это же не группа туристов из Бомбея в Углегорск пожаловала, чтобы красотами местного ЦБЗ полюбоваться, а грузовое судно за бумагой пришло. Вряд ли с индусами переводчик будет ходить. Да и какая разница морякам, на каком языке докеры на погрузочной площадке разговаривают? Им главное, быстрей загрузиться, чтобы за простой судна не платить, а уж с советскими стропами они и на своём языке разберутся.

Углегорский порт оказался гораздо меньше корсаковского, и найти погрузочную площадку особых трудов не составило. А вот стивидоры, похоже, везде одинаковые: всё чего-то суетятся, руками машут, корреспондента слушают в пол-уха. Занятые, одним словом. Близко к ним не подходи.

— Да вон, индусы идут, с ними про интернациональную дружбу и разговаривай, — отмахнулся от меня стивидор. И показал на парочку смуглолицых парней, спускавшихся по трапу. Оба — в синих костюмах и с бордовыми чалмами на головах.

Я выхватил из кармана блокнот и шагнул навстречу дружественной нам Индии.

— Хау ду ю ду! — блеснул я чистейшим английским с дальневосточным акцентом, секунду подумал и добавил на всякий случай. — Ай эм раша джорнал. Ю андестенд ми?

— Оф кос, раша джорнал! — дружно разулыбались в чалмах. — Вери гуд, вери гуд!

После чего обогнули меня с двух сторон и пошли себе дальше, о чём-то разговаривая между собой на хинди. А может, и на урду, я особенно не прислушивался.

— Ну, что, корреспондент, взял своё интервью? — ехидно спросил стивидор, наблюдавший за нашей встречей на международном уровне.

— Взял, конечно. И даже не одно: их же двое было, — отвечал я.

— Ну, раз так, тогда буду третьим, — сжалился надо мной стивидор. — Задавай свои вопросы, пока у ребят перекур…

И рассказал мне всё, что знал про Индию, судно, бумагу и докеров. Да складно так, словно всю жизнь ходил в моря под индийским флагом. Прямо хоть сейчас отправляй его в Бомбей за грузом цитрусовых.

— Ну, вот, я же тебе говорил, что справишься, — сказал Замятин, прочитав репортаж. — Переводчик-то — индус? Или наш?– и улыбнулся уголком рта.

— Наш. С утра — переводчик, а после обеда — стивидор, — улыбнулся я в ответ.

В порт я после этого ещё ходил пару раз, брал материал. Про международную дружбу, правда, уже не писал. Дружба закончилась вместе с погрузкой. Приняв на борт бумагу, судно ушло курсом на Бомбей. Жди теперь, когда назад вернётся!..

* * *
В августе 1981 года в Углегорске случилось большое наводнение — постарался тайфун “Филис”. На западное побережье Сахалина обрушились дожди, местная речка Углегорка вышла из берегов и затопила посёлок бумкомбината. В Татарский пролив поплыли бревна, доски, фанера и хранившееся по сараям домашнее барахлишко: старые столы, сломанные табуретки и кровати пятидесятых годов. Пыталась речка унести и чей-то мотоцикл с коляской, но так и не унесла: “Иж-Юпитер” не прошёл под мостом по габаритам.

Оценить местный вариант всемирного потопа приехала совместная комиссия из горкома партии и горисполкома. Выстроилась в два ряда на возвышении, где сухо, и долго смотрела на раскинувшийся перед ней залив с живописными лагунами и красивыми отмелями. Мне как всегда повезло: взять информацию о мерах по ликвидации последствий наводнения Замятин послал меня. А сделать снимки поручил Ольге Браун — нашему фотокорреспонденту.

— Да-а… Натворил дел тайфун! — дал партийную оценку природному катаклизму горком партии.

— Теперь работы до зимы хватит, — по-хозяйски озабоченно вздохнул горисполком.

Члены комиссии переглянулись и дружно опустили головы.

— А это что за безобразие? — вдруг прогремел над головами чей-то весьма ответственный голос.

Члены комиссии дружно подняли головы — и тихо ахнули: товарищ Л.И. Брежнев в виде большого цветного портрета плескался на мелководье, метрах в пяти от берега, и улыбался народу. Не знаю, из какого затопленного сарая его сюда принесло, но попался портрет на глаза горкому партии явно некстати.

— Ну-ка, кто-нибудь там, поближе… Достаньте портрет из воды, — громыхнул всё тот же голос. Члены комиссии переглянулись между собой, однако желающих развязать шнурки не нашлось.

— Так вот же пресса стоит. Она наглядной агитацией занимается, — радостно сообщил крайний из комиссии. И все посмотрели на меня. На фотокорреспондента смотреть не стали. И правильно: не слабый же пол на помощь Генеральному Секретарю посылать! И товарища Брежнева не спасёт, и фотоаппарат утопит.

— Мне в воду нельзя, я беспартийный, — пошутил я. — Здесь дело серьёзное. На уровне обкома надо вопрос решать.

Мою всегдашнюю иронию в партийных рядах оценили по достоинству.

— Вопрос мы решим, это я вам обещаю, — сурово прозвучало из рядов. И мне как-то сразу захотелось в “Ленинском слове” больше не работать.

В сентябре я улетел в Москву на сессию. Однажды вечером рассказал историю с портретом Мише Анищенко, с которым жил в одной комнате.

— Приезжай к нам в Куйбышев, — тут же предложил Мишка. — От нас до Москвы всего шестнадцать часов на поезде. Это не с Сахалина лететь!

Вернувшись в Углегорск, я подал заявление об уходе.

— Жаль, конечно, что уезжаешь. Но если уж решил, держать не буду, — сказал Замятин, подписывая моё заявление.

И я пошёл укладывать вещи.

* * *
Судьбе было угодно, чтобы я встретился с Замятиным через несколько лет в Ногликах. В 86-м там проходил VI областной праздник народностей Севера. Нивхи, ороки, орочены из Охи, Рыбновска, Тымовского съехались посоревноваться в национальной борьбе на поясах, прыжках через палку, гонках на собачьих и оленьих упряжках. Приехал в Ноглики и Замятин. Днём он собирал фактуру для газеты, в которой тогда работал, а вечером я пригласил его к себе.

Посидели, вспомнили знакомых. Поговорили о литературных делах. Не удержавшись, я показал Замятину объёмную папку с “Романом в стол”.

– Монументальнейшее полотно! – пошутил Замятин, взвесив папку на ладони. – Почитать дашь?

— Не могу. Единственный экземпляр, — сказал я, и это было сущей правдой. Я редко сохранял черновики и делал копии уже написанные вещей: с оргтехникой в те годы было проблематично. Пишущая машинка да калькулятор — вот и вся техника. Ксероксы были редкостью, к тому же их надо было регистрировать, а то не дай бог, народ начнёт запрещенные книги тиражировать! Парочка повестей вместе с романом пропали у меня в бумаге, а с десяток рассказов отправилось в Вечность уже позже, когда я только осваивал компьютерный набор. Утешает одно: рано или поздно, но рукописи всё равно возвращаются, хотя автор об этом зачастую даже не догадывается.

— Жаль, что второго экземпляра нет, — Замятин со вздохом вернул мне папку. — А я вот прозы пока не пишу, всё больше по мелочам пробавляюсь. Стишок, ну, два стишка накропаю за месяц — и в стол. Пусть лежат, отдыхают…

Сказал он это с лёгкой усмешкой, как бы иронизируя по поводу собственной лености. Но я, знавший Замятина в лучшие времена, расслышал за этой иронией отчаянье поэта, вынужденного заниматься сугубо газетным делом.

Это была наша последняя встреча. Вскоре Замятин уехал в Амурскую область. Работал редактором многотиражки в Талакане, — это там, где строили Бурейскую ГРЭС. Умер сравнительно молодым — в 46 лет. За прозу Замятин так и не взялся. Скорее всего, не успел: газета…

   Очерк седьмой

С Мишей Анищенко (14) я познакомился в 77-м, когда поступал в Литинститут. Местом встречи стало легендарное общежитие на Добролюбова, 9/11. Помню, я шёл по коридору, когда услышал за спиной давний клич волжских разбойничков:

— Сарынь, на кичку!

Оглянувшись, я увидел парня с бутылкой портвейна и наполовину наполненным стаканом. Типичный житель городской окраины, в мятом костюме и с шарфиком, лихо накрученном на жилистую шею , — таким я впервые увидел Михаила Анищенко — безысходно трагического поэта конца минувшего века. Но тогда, в конце семидесятых, он был ещё молодым, безусловно талантливым стихотворцем, буйно-непредсказуемым в своей хмельной весёлости.

— Поддержи, а то одному невмоготу, — вместо приветствия сказал парень, и протянул мне стакан. Я поддержал. А дальше всё закрутилось тугой пружиной литинститутского сценария. Приняли. Добавили. Скинулись. Сгоняли. Снова приняли… И так энное количество раз, с неизменным чтением стихов и душевным пением под расстроенную гитару.

Так я познакомился с Мишей. Уже в те годы он писал крепкие стихи, которые могли бы украсить сборник не одного поэта. Впрочем, Союз писателей молодых печатал неохотно. Очередь на стихотворный сборник могла растянуться лет на пять-семь. Довольно часто поэты умирали прямо в очереди.

Кумиром тогдашней литинститутской братии был Н. Рубцов. Незадолго до этого вышел его посмертный сборник стихов “Подорожник”.

Стукнул по карману -- не звенит,
Стукнул по другому -- не слыхать.
Если только буду знаменит,
То поеду в Ялту отдыхать! --

звучали по комнатам шутливые строчки Рубцова. В карманах у нас, первокурсников, слегка очумелых от поступления в знаменитый вуз, и в самом деле не звенело. Ни в правом кармане, ни в левом. А праздная Ялта казалась нам дальше, чем Магадан.

Миша был истовым поклонником Рубцова, особенно по части шарфика. Всеобщего признания, впрочем, это не гарантировало. В семинаре Н. Старшинова, куда попал Миша, шарфик ругали не меньше, чем стихи. Молодым поэтам палец в рот не клади — могут и откусить… до каблуков. Дух соперничества часто оказывался сильней, чем элементарная объективность.

Накануне отлёта из Южно-Сахалинска я дал Мишке телеграмму: встречай, если сможешь. Пока летел в Куйбышев, перекуривал в самолётном хвосте. В те годы наш Аэрофлот глядел на табак сквозь пальцы.

В аэропорт Мишка приехал вместе с другом-соперником Женей Чепурных, тоже поэтом, и довольно сильным.

— Поживёшь пока у меня, а там снимешь какой-нибудь угол, — говорил мне Мишка по дороге из аэропорта. — За работу не беспокойся — найдёшь, была бы только прописка.

— Вот с пропиской у нас в Куйбышеве сложно, придётся побегать, — вставил Чепурных. Я представил себя с паспортом в руках, бегающим по городу в поисках прописки, и загрустил. Предложил взять портвейна “три семёрки” и хорошенько это дело обдумать.

Мы завернули в тихий скверик и разобрались с семерками, после чего жизнь показалась гораздо лучше, чем была на самом деле.

— Ничего, не пропадёшь, — по очереди утешали меня Мишка с Женькой. — И пропишешься, и жильё найдёшь, и на работу устроишься.

— Точно, пропишусь? Точно, найду? — то и дело переспрашивал я. И всякий раз слышал дружный ответ:

— А куда ты, Серёжа, денешься?..

* * *
У Мишки на улице Владимирской пришлось задержаться недели на три. Признаться, я слегка растерялся в большом незнакомом городе: долго искал “угол”, ещё дольше — прописку. Отдаю должное Мишкиной жене Татьяне: моё затяжное присутствие на её законной жилплощади она переносила стоически.

В конце концов, всё утряслось. Я снял “угол”, нашёл, у кого можно прописаться. Оставалось лишь устроиться на работу, чтобы ощутить себя полноправным жителем большого города. И здесь удача отвернулась от меня месяца на два.

Время шло, я кружил по городу, но с работой ничего не получалось. Не брали даже в дворники: наверно, смущала трудовая книжка. С газетами тоже не везло. В ту осень в Куйбышеве с журналистами был явный перебор, а дожить до зимы без заработка было делом немыслимым.

Сахалинские деньги растаяли быстрей, чем я думал. А голод — не тётка, особенно в Самаре, ставшей в двадцатых годах столицей голодающего Поволжья. Я жил как Зиганшин с товарищами на барже (15), разве что похлёбку из солдатских сапог не варил. И то лишь потому, что сапог у меня не было.

В Куйбышеве я впервые прочувствовал на собственной шкуре, что это такое — жить без денег в чужом городе. На Сахалине у меня всегда находились друзья-приятели, у которых можно было занять до получки. Здесь же и зарплаты микроскопические по сравнению с сахалинскими, и люди прижимистые: сто раз подумают– и всё равно не займут. А Мишка с Женькой и сами сидели без рубля, что для молодых, но уже семейных поэтов обычное дело.

Дошло до того, что я поднимался ранним утром и шёл искать деньги на пропитание. Я брёл по дорожной обочине и внимательно смотрел себе под ноги. Рассуждал я примерно так: высаживаясь поздно вечером из такси, легко выронить из брючного кармана мелочь. Вряд ли кто-нибудь будет разыскивать в темноте укатившийся пятак или гривенник. Особенно если перед этим хорошенько посидеть в ресторане.

Так я думал, шагая по малолюдному утреннему городу. Самое удивительное было то, что я и в самом деле находил эти выпавшие монеты! Гривенник, пятиалтынный, а то и двугривенный вдруг вспыхивали где-нибудь на обочине, у бордюра, и это означало одно: сегодня я буду с хлебом и маринованной килькой, а то и на картошку хватит. Этого достаточно, чтобы прожить ещё один день. А что там завтра — видно будет.

Помню, в субботу лежал я на провисшей как гамак кровати и от нечего делать перечитывал рукопись своего “Романа в стол”. Дошёл до главы “Граф” идёт за полста” — и тут меня осенило. Да у меня же “Сто лет одиночества” Габриэля Гарсиа Маркеса есть! В чемодане лежит. Рублей за тридцать пять колумбийца на “чёрном” рынке продать можно.

В те годы в любом крупном городе существовал полуподпольный книжный рынок. Хороших книг в магазинах было мало, и ценители изящной литературы приобретали дефицит по случаю — на таких вот книжных развалах. В Москве я как-то с приятелем Витькой Чувахиным ездил в Сокольники — продавать двухтомник Ахматовой. Свои впечатления я использовал для одной из глав “Романа в стол”. Теперь же мне предстояло прожить эту главу заново.

По-быстрому одевшись, я подался на трамвайную остановку. И часа через полтора с книгой в руках уже гулял в одной уютной рощице на окраине Куйбышева.

Конъюнктура мне благоприятствовала. В тот день покупателям предлагали Германа Гессе, зазывали их Максом Фришем, заманивали Жюль Верном и Александром Дюма. А вот Маркес был только у меня. Даже странно, что его не оторвали с руками ещё в трамвае.

Прогулявшись по книжному рынку и показав свой товар, я отошёл под ближайшую липу и закурил. Здесь и возник передо мной первый покупатель — интеллигентного вида гражданин в плаще и лиловом берете.

— Маркес? Беру, — деловито сказал гражданин, и полез в карман. — Сколько?

— Тридцать пять, — ответил я.

— Двадцать пять, — поправил меня гражданин.

— Нет, — сказал я, — это мало.

Покупатель усмехнулся и отошёл. Я проводил его взглядом и мысленно похвалил себя за то, что не сбавил цену.

Минут через пять подошла какая-то девица с собачкой, подержала Маркеса в руках, спросила:

— Сколько?

— Отдам за тридцать пять, — сказал я.

— А что так дорого? — удивилась девица. — За двадцать я бы взяла.

При этих словах собачка радостно залаяла. Было понятно и без переводчика: “Видал, какая у меня хозяйка? Умеет торговаться!”

— За двадцать отдать не могу,– весьма твёрдо ответил я, и собачка тут же удалилась вместе с хозяйкой.

Прошло ещё минут десять. Я извлёк из пачки последнюю “Приму”, чиркнул предпоследней спичкой. И увидел перед собой очередного покупателя,– крохотного старичка в старомодной велюровой шляпе и пальто времён покорения Енисея.

— Маркес? Это прекрасно! — прошелестел старичок. — И за сколько же, молодой человек, вы его продаёте?

— За тридцать пять, — сказал я. — Берите, пока есть.

— И возьму, да… Возьму. За пятнадцать рублей, — прошелестела шляпа.

Я заглянул старичку в глаза: в них таилась насмешка. И тогда я понял, что с бандой книжных “жучков” мне, пожалуй, не совладать.

— Хорошо, берите…За двадцать пять! — крикнул я старичку. Тот испуганно отшатнулся. И тотчас же явно из-под земли вырос уже знакомый мне покупатель в лиловом берете.

— Что же вы, папаша, цену сбиваете? — укоризненно сказал он старичку. — За “Сто лет одиночества” не жалко и четвертную дать!

И легко выдернул из кармана сиреневую бумажку.

Потом положил книгу в сумку через плечо и неторопливо стал удаляться вместе со старичком. Тотчас же к ним присоединилась давешняя собачка с девицей.

Троица оглянулась на меня и пошла своей дорогой. А я пошёл своей.

С Габриэлем Гарсиа Маркесом я с тех пор не встречался.

* * *
Мишка с Женькой работали в многотиражном “Моторостроителе”. По тем временам это была довольно хорошая газета. Редактор А. Эйнман умел сделать полосу насыщенной, а номер — броским. Одно лишь ему не удавалось — научить своих корреспондентов писать газетные материалы, а не лирические стихи.

Поэту в принципе не интересно работать в газете. Это очевидно. Когда я звонил в газету, мне почти всегда отвечали, что Анищенко в каком-то цехе — берёт очередной материал, а Чепурных материал уже взял и сейчас его дописывает у себя дома. Для меня это означало одно: и Мишка, и Женька сейчас у Вити Володина.

Витя был несколько старше нас, имел однокомнатную квартиру на седьмом этаже и был парнем в общем-то компанейским. Правда, стихи у него были слабоватыми, зато холодильник — на удивление солидным: такие раньше стояли в продуктовых магазинах. Объяснялось появление нестандартного холодильника в стандартной квартире довольно просто: Витя работал мастером по холодильным установкам, и уж отремонтировать для себя списанную технику ему было легче, чем стихотворение написать. На работу Витя ездил на “Муравье” — советском мотороллере с фургоном. Имел знакомства в торговых точках, благодаря которым холодильник на дефицит не жаловался.

А ещё Витя умел играть на гитаре, и петь, соответственно. Бывало, затянет что-нибудь из Некрасова:

Меж высоких хлебов затерялось
Небогатое наше село.
Горе горькое по свету шлялось
И на нас невзначай набрело...

— да с таким чувством, что пробки из бутылок сами выскакивают. А трезвым Витя петь не любил. Оно и правильно: ну какой из трезвого певец? Одно баловство, вроде Эмиля Горовца, который в восьмидесятых в Америку петь уехал.

Однажды я застал Витю расстроенным.

— Договорился с Валентином Столяровым, что сегодня рукопись ему на рецензию отнесу, но чувствую: сыроваты стихи, — сказал Витя. — Может, посмотришь? Посоветуешь, где и что поправить? Ты ведь всё-таки у Жигулина в семинаре учишься.

Поэт Столяров (16) был членом СП и подрабатывал на внутренних рецензиях, которые ему заказывало издательство, — весьма распространённая практика тех лет. От внутреннего рецензента, собственно, и зависела судьба книги: если рукопись не заворачивали при первом чтении, у неё появлялся шанс попасть в перспективный издательский план. А дальше автору оставалось только ждать своей очереди на издание.

Мы с Витей напились дефицитного индийского чая в пачке “со слоном” и взялись за стихи. Таланты Михайлова с Кожиновым за мной не водились, однако неумелость автора в этом и не нуждалась. Сбои стихотворного размера, неточная рифма, нечётко выписанный образ лезли в глаза. Да и со стороны, как известно, видней все шероховатости стиля.

Полдня я просидел над рукописью — чистил и шлифовал Витины стихи. Помню, долго сидел над стихотворением про отца, пришедшего к сыну в гости. Искал эпитет к слову “брюки”. Витины “красивые брюки” отмёл, не задумываясь: не ателье мод, в самом-то деле! “Любимые брюки” мне тоже не понравились: рядом с любимой рубашкой это выглядело чересчур. В окончательном варианте строчка читалась так:

Смотрю я на него -- отец наряжен
В воскресные наглаженные брюки
И в самую любимую рубашку.

“Воскресной”    в советских семьях иногда называли одежду, в которой не стыдно было показаться на людях. Понятно, не в понедельник или среду, а в воскресенье — в выходной день. Отсюда и словосочетание — “воскресные брюки”.

Эпитет Вите понравился. На рецензию к Столярову он эти воскресные брюки и отнёс. Однако сборник в перспективный издательский план так и не включили. Возможно, внутренняя рецензия подвела, а может, брюк для сборника оказалось маловато. Что ж, бывает…

* * *
Судьба — престранная штука! Вот так иногда вспомню свою жизнь в Куйбышеве — и поймаю себя на мысли: а ведь я мог бы остаться там навсегда. Судьба давала мне шанс закрепиться в этом большом городе, а я этим шансом не воспользовался. До сих пор не решил, хорошо это или плохо. С точки зрения обывателя это, конечно, плохо. Но если представить, какие события обошли бы меня стороной, останься я тогда в Куйбышеве, то получится: всё хорошо! А может быть, и отлично.

Шанс назывался просто: строительный трест “Промстрой”. Задержись я в тресте года на два, мог бы запросто хорошее жильё получить. А заодно уж и дачу в пригороде построить. Управляющий трестом мне так и сказал: “Поработайте годик, а там дадим вам квартиру. Обещаю!” Работников печати в те годы жильём не обижали.

Попал я в трест случайно: зашёл в Союз журналистов и поинтересовался насчёт вакансий.

— Вы член Союза журналистов? — спросили у меня.

— А что, разве Горький был членом союза, когда работал в “Самарской газете”? — вопросом на вопрос ответил я. Терять мне было абсолютно нечего: накануне в поисках вакансии я побывал в горкоме партии. Дальше вахтера меня не пустили.

Союз с любопытством перелистал мою трудовую книжку, подержал в руках студенческий билет и… направил меня в трест “Промстрой”.

— Газета только что организовалась, так что вам повезло: первый номер будете выпускать, — добавил Союз с легкой завистью.

Редактор газеты В. Дедиков оказался душа-человек. Вместе мы сходили к управляющему, затем — в отдел кадров. Потом Дедиков привёл меня в маленькую комнату примерно 3х4 и утопил кипятильник в литровой банке с водой.

— Сейчас попьём чаю и поговорим о газете, — сказал Дедиков. И обещание своё выполнил. Правда, чай оказался не ахти каким крепким, да и сахару не грех было бы в стакан добавить, зато разговор о газете оказался интересным и по существу.

Это сейчас для меня четыре полосы формата А3 — всего лишь два листа газетной бумаги размером 297х420 мм, на которых надо разместить газетные материалы. А слова “врезка”, “кликун”, “лид”, “фонарик” давно уже не вызывают робкого трепета. Но тогда, в 81-м, многие тонкости газетной работы были для меня незнакомы.

Отдаю должное Дедикову: тайны мадридского двора он выложил мне за первым же совместным чаем.

— Если придётся писать про баскетболиста Сизоненко, не вздумайте упоминать, что он работает в нашем тресте, — сказал Дедиков. — Пишите просто: спортсмен из команды “Строитель”. И всё!

— Это почему? — спросил я.

— Так надо, — сказал редактор. — Вы что, никогда не слышали слово “подснежник”?

— У нас на Сахалине для подснежников климат неподходящий, — пошутил я. В ответ редактор лишь усмехнулся.

“Подснежники” — явление чисто советское. В годы социализма было принято считать, что в СССР профессионального спорта нет, есть только любительский. Иначе бы рабочий класс возмутился: за что деньги платят? Эка невидаль — гол в ворота забить! Так что официально спортсмены были штатными работниками всевозможных организаций, предприятий и учреждений — числились инженерами, мастерами, даже научными работниками. Фактически же “подснежники” целыми днями тренировались, ездили на сборы, участвовали в чемпионатах, — словом, вели себя так, как этого требует профессиональный спорт.

Разобравшись с “подснежником” Сизоненко, выросшим на строительной грядке, перешли к плану первого номера многотиражной газеты “Трибуна строителя”. План оказался длинным, как галстук: две трети — до пояса, остальное — под ремнём.

— Откроет номер выступление управляющего трестом и статья секретаря партийной организации, — начал перечислять Дедиков. — Потом, я думаю, нужно дать слово комсомолу. На вторую полосу сделаем заметку председателя месткома, под ним — профсоюз…

Плану первого номера не было видно конца и края. Кроме парткома и месткома на место в газете претендовало много достойных товарищей: заслуженный строитель А., ударник IX-й пятилетки Б., бригадир комсомольско-молодёжной бригады В. … (далее — по алфавиту).

— Наша основная задача — как можно глубже и шире представить в газете трест со всеми его подразделениями — управлениями, мехколоннами и так далее, — подвел черту Дедиков. — Выступление управляющего я уже написал, партком статью в среду принесёт, заслуженного строителя я сегодня сделаю, репортаж со строительной площадки вы возьмёте, новости по управлениям мы после соберём… А что вы всё время улыбаетесь? — вдруг спросил у меня редактор. — Что здесь смешного?

— Да вроде бы ничего, — пожал я плечами. — Привычка такая…

— Многие думают, что многотиражная газета — это так, чепуха… боевой листок, — заметил Дедиков. — А ведь многотиражка — это тоже печать. Партийная, между прочим! Да, я забыл вас спросить: вы — член партии?

— Нет.

— А почему? Вы же в журналистике не новичок! — удивился Дедиков. — В пяти газетах работали…

— В шести, — уточнил я. — Это уже седьмая.

— Вот даже как? И до сих пор не в партии? Как же вы думаете дальше в партийной печати работать?

Редактор знал, что говорил: в те годы сделать карьеру в журналистике без партбилета было практически невозможно. По разнарядке в партию буквально за уши тащили рабочий класс и колхозное крестьянство, трудовая же интеллигенция маялась где-то в хвосте. Билет открывал путь в серьёзную журналистику, вплоть до редактора областной газеты. Работники же центральной печати считались номенклатурой ЦК КПСС.

Что я ответил редактору Дедикову? Сказал, что карьера меня не интересует. И что работаю я в газетах не ради должностей и званий, мне просто нравится делать это — и всё.

— Ну, если так… Ладно, будем работать. А многотиражка — такая же газета, как и все остальные, так и знайте. Она может многое, — заключил редактор и вздохнул. Похоже, многолетний журналистский опыт говорил ему сейчас нечто противоположное.

* * *
Репортаж со стройплощадки — дело тонкое, я бы сказал — деликатное. Представьте: вы — каменщик, трудитесь в поте лица — возводите светлое будущее. Регулярно выполняете план и даже его перевыполняете. И вдруг вам на голову сваливается какой-то бездельник с блокнотом и начинает усиленно отрывать от социалистических обязательств, — приставать с вопросами: как давно вы работаете? А что сейчас делаете? А что думаете о методе Злобина? А эта штука как называется? И т.д. и т.п.

Ну, кому это понравится?

На строительной площадке, куда я попал согласно плану выпуска первого номера газеты “Трибуна строителя”, меня не ждали. То есть вчера ещё ждали, и сегодня тоже ждали — до обеда, а в обед неожиданно подвезли раствор — и корреспондент отошёл на задний план. Раствор есть раствор, его надо выработать, пока он не схватился прямо в бадье. Короче, не до репортажей.

Это я понял, но позже. А сначала всё было хорошо.

— Не подскажете, где мне бригадира найти? — спросил я у первого попавшегося с лопатой.

— В первом подъезде, на пятом этаже, — хмуро отвечал попавшийся.

И я двинулся в первый подъезд.

Поддоны с кирпичом придавали только что перекрытому этажу почти жилой вид. Каменщики заводили углы и вели лицевую кладку. Кирпич ложился в раствор, как галушка в сметану: шлёп! Прямо хоть вилку бери.

— Как мне поговорить с бригадиром? — спросил я у ближайшего каменщика.

— В прорабской ищи, — махнул каменщик вилкой, в смысле, кельмой куда-то вниз и налево.

И я отправился налево и вниз — в прорабскую.

“Да пошёл ты со своим план-заданием, знаешь, куда?” — услышал я голос в вагончике, и толкнул дверь. Разговор тотчас же оборвался, и вопрос о том, куда идти, остался не прояснённым.

Сидевшего за столом пожилого мужчину с лицом нахохлившегося воробья я отмёл, не задумываясь: явно прораб! И обратился к здоровяку лет тридцати, коршуном нависшему над столом:

— Вы бригадир?

— Ну, я бригадир. А ты кто? — заклекотал коршун и повёл на меня острым глазом.

— Корреспондент газеты “Трибу…”

— А бумажка есть, что ты корреспондент? — оборвал меня бригадир. — Может, ты американский шпион? Или из народного контроля. Я почём знаю?

— Можно в трест позвонить, спросить, — подал я дельный совет. — Вон, у вас телефон…

— Некогда мне звонить! Раствор привезли, теперь до ночи его кидать — не перекидать, — отвечал бригадир. Обогнул меня по дуге и ушёл, хлопнув дверью.

Фактуру я взял у прораба. Он оказался сущей находкой для шпиона. Выложил всё как на духу: и про план-задание рассказал, и фамилии с цифрами выдал. А напоследок даже про февральский Пленум ЦК КПСС много чего интересного наговорил, хотя об этом его и не просили.

— Февральский пленум — это, конечно, хорошо, но нам бригадир в газету нужен, — сказал мне Дедиков. — Бумажку я тебе дам, даже с печатью. Ты, главное, материал возьми!

Пришлось снова ехать на стройку, искать бригадира. Увидев моё временное удостоверение, бригадир скис и наговорил страниц на восемь. Так что репортаж я написал и сдал вовремя. Там было всё: кирпич, раствор, прораб… И конечно же, бригадир с американским шпионом. Впрочем, шпиона Дедиков почему-то выбросил. Потом лично перепечатал выправленный репортаж на машинке и с видимым облегчением положил его в папку с красной надписью “В набор”.

За неделю, оставшуюся до сдачи макета в типографию, я взял интервью у начальника планового отдела и собрал информацию по управлениям.

— Номер почти готов, — сказал Дедиков в среду. — Только что-то она у нас суховатая получилась. Оживить бы её чем-нибудь! Рассказик дать, юмореску… У вас что-нибудь есть подходящее о строителях?

— А когда надо?

— Желательно завтра утром.

— Будет! — легко пообещал я, хотя в тот момент ничего про строителей у меня не было.

Вечером я сидел за столом и писал юмореску. Смутно помню сюжет: кажется, что-то в духе раннего Гоголя со строительным уклоном. История о прорабе, у которого из-за нерасторопности смежников оказалось под срывом план-задание. Пришлось прорабу обратиться к друзьям-строителям с просьбой выручить его стройматериалами. Друзья оказались как на подбор — выручили. Да так дружно, что получилась примерно такая картина:

“Ближе к обеду кирпич, цемент, бочки с олифой, ящики со стеклом, плитка, столярка и прочий стройматериал заполнил всё видимое пространство — от прорабской до горизонта. А между тем, машины всё прибывали и прибывали. Кузьмич прятался среди плит перекрытия, но его находили и заставляли принимать срочный груз. Кузьмич закапывался в щебень, но его дружно откапывали — и заставляли разгружать машины. В обед с юго-запада прилетел горный орёл и стал вить гнездо на вершине огромной горы из фановых труб и радиаторов…”

— Ничего, пойдёт, — сказал утром Дедиков. — Главное, чтобы Обллит твое творение не снял с полосы.

При этом лицо у Дедикова было озабоченным.

* * *
Обллит был структурой серьёзной. Он вычёркивал слова, предложения и абзацы, не объясняя, почему. Он снимал целые материалы, и мало кто из журналистов спрашивал, по какой причине. Сняли? Значит, так надо!

Опытные журналисты знают, что это такое — снять материал с полосы. Даже сейчас, в эпоху электронной вёрстки, это заметные хлопоты для ответственного секретаря. Надо срочно найти замену, причём нужен материал определённой тематики. Потом его выправить, сократить или дописать. Затем поставить в полосу и определиться с заголовком — сделать его длинней или короче. Наконец, всё подогнать и ещё раз проверить. Короче, кошмар кромешный. При горячей же печати, с её отливкой металлических строк и заголовков, громыхающим талером и метранпажем с шилом, шпонами и шпациями, снять материал с полосы означало для ответственного секретаря верную пачку пирамидона, а то и две. Головная боль усиливалась пропорционально газетной площади, которую занимал снятый материал: чем больше площадь, тем больше пирамидона.

Четвёртую полосу с юмореской о строителях Дедиков поручил отнести в Обллит мне. Я дождался у метранпажа контрольного оттиска и отправился искать кабинет с нужной мне табличкой.

Нашёл. Постучался. Захожу. Ничего страшного: люди как люди, и что характерно, все в штатском.

— Здравствуйте, — говорю. И отдаю полосу.

— Через полчасика заходите, — отвечают. Да так вежливо, интеллигентно, прямо душа радуется. Про дыбу и клещи даже разговора нет.

Прихожу через полчасика.

— Чей рассказик? — спрашивает у меня один в очках.

Всё, думаю, приплыли. Снимут сейчас материал с полосы, и что я Дедикову скажу? “Покайся, Иваныч, тебе скидка выйдет!” — слышу я в одном ухе Булгакова. “По тундре, да по железной дороге…” — звенит в другом ухе безвестный мне бард.

— Мой рассказ, — отвечаю. — И запятые — мои. Вместе с точками. А в чём дело?

— Да ни в чём, — отвечает в очках, и протягивает мне полосу с фиолетовой закорючкой в углу. — Это я просто так спросил. Ничего рассказик, смешной. Вот, возьмите. Можно печатать!

* * *
Воля ваша, но с Дедиковым я не сработался. Возможно, сказалась разница в возрасте — редактор был лет на тридцать меня постарше, и партстаж с конца сороковых. Мои беспартийные взгляды его раздражали. А так человек радушный, опыт в газете большой, пусть даже и на уровне многотиражки.

Скорее всего, не понравилось мне в тресте вот почему: слишком уж заорганизованная получалась у Дедикова “Трибуна строителя”. Это когда журналист берёт под козырёк ровно за пять минут до того, как начальство очередную руководящую мысль озвучит. Для карьеры это, может быть, и ничего, но для души, прямо скажем, не очень.

Тогда же появились у меня и сомнения в том, стоит ли продолжать учёбу в Литинституте. Писать стихи не хотелось: я чувствовал, что страсть к поэзии уже пережил. А о том, чтобы перейти в семинар прозы, нечего было и думать: с “Романом в стол” дальше Герцена в литинститутском дворе меня вряд ли бы пустили.

По осени, добравшись до Москвы, я встретился с А. Жигулиным (17). Посидел с ним за чаем, поговорил по душам. Мое решение уйти из института Жигулина заметно расстроило.

— Думаю, вам надо взять академический отпуск, — посоветовал он. — Отдохнете, обдумаете всё, не торопясь, а там, глядишь, опять ко мне в семинар вернетесь.

Хороший, наверное, был совет. Но я им так и не воспользовался.

Рассчитавшись в тресте, я устроился грузчиком в ближайшее кафе и стал готовиться к отъезду. До сих пор не пойму, почему изо всех республик, краёв и областей Советского Союза я снова выбрал Сахалин. Наверное, карта такая попалась — без надписей. Их ещё называют контурными. В школе на уроках географии такими детишек мучают. Разглядел я на карте знакомый контур, туда и рванул.

Видать, не всё ещё я повидал на острове. Не всех, кого надо, встретил. Иначе, зачем мне надо было туда возвращаться — по третьему разу?

До сих пор меня мучает этот вопрос. Ищу — и не нахожу ответа.

Очерк восьмой

И вот он, снова всё тот же остров. Институт я бросил, работы нет, жилья тоже нет. И вакантных мест в сахалинских газетах пока не предвидится. Самое время подумать о Рио-де-Жанейро. Или податься в управдомы.

Но прежде я попытал удачу в отделе кадров Долинского целлюлозно-бумажного завода.

— В сульфатно-целлюлозный цех пойдете? — предложили кадровики. — Сначала учеником, через месяц вам разряд присвоим, профессию получите — диффузорщик-промывщик. Заработки у нас неплохие, и общежитие есть…

Словом, уговорили.

* * *
Долинский ЦБЗ давно уже обанкротился, не выдержав конкуренции с заграничной упаковкой. А в 83-м это градообразующее предприятие считалось довольно успешным. Завод выпускал оберточную бумагу, незаменимую в сфере торговли: надо же во что-то продукты народу заворачивать! В стране победившего социализма бумага шла нарасхват.

Построенный ещё при японцах, Долинский ЦБЦ за полвека извёл немало сахалинского леса. Технология изготовления бумаги изысками не отличалась. Древесину перемалывали в щепу, засыпали её в котлы, добавляли едкий натрий и варили часа четыре. Готовую массу перекачивали в сульфатно-целлюлозный цех, отмывали чёрным щёлоком и подавали на бумагоделательную машину. А дальше все просто: только успевай сматывать бумажную ленту в рулоны и отгружать потребителю. Зарплата сама тебя найдёт.

Нас, промывщиков, рулоны не интересовали. Наше дело было подготовить сваренную массу для подачи в бумагоделательный цех. Система простая: стоят четыре огромных барабана, они опущены в ванны с чёрным щёлоком разной концентрации. Барабаны крутятся, и щепа, разваренная до киселеобразного состояния, последовательно перегоняется из ванны в ванну, пока не отмоется от едкого натрия. Потом по трубопроводу подаётся в смежный цех, там доводится до готовности — и на бумагоделательную машину. Нет проблем!

Проблемы появлялись, когда рвалась сетка на барабане: попадётся в массе недоваренный сучок — и готово дело. Приходилось срочно останавливать барабан и латать прореху точечной сваркой. Стоило чуть замешкаться, как ванна тут же наполнялась до краёв, и горячая масса начинала заливать цех. Ниагарский водопад, да и только.

И тогда начинался аврал. Дворники отдыхали, когда бригада бралась за швабры и шланги. Управдомы пили горькую. А мы торопливо скребли-отмывали цех, пока он не начинал блестеть как гривенник.

Бывало, намаешься за смену, смоешь с себя под душем трудовой энтузиазм, и так хорошо на душе становится, что по дороге с работы непременно в чипок завернёшь. Это такая пивная метрах в трехстах от проходной. Пиво так себе, типа “Осенний дождь”, в смысле, разбавленное, зато с рыбной закуской никаких проблем. Долинск — городок сахалинский, здесь каждый первый — рыбак и каждый второй — браконьер. Не злостный, а так себе — браконьер-любитель.

Ловить есть где: рядом с Долинском протекает рыжая от глины река Найба. Начиная с июля, ставят здесь “шутки” — небольшие жаберные сети без наплавов, но с грузами. Привяжет любитель такую сеть к длинному шесту, опустит как флаг в тихую заводь, сядет где-нибудь в сторонке — и шутит. В смысле, ждёт, пока горбуша сходу в сеть-паутинку не врежется. Дёрнется рыба назад, а голову из ячеи уже не вытащить — жаберные крышки мешают. Так и торчит, пока на берегу не окажется. А любителю много ли надо? Нашутит штуки четыре горбушины — и домой, котлеты вертеть, икру на зиму готовить.

Да что там — Найба? Прямо через городок протекает малюсенькая речка без имени-отчества. Местные жители называют её просто — Девятнадцатая речка. Воды в ней — воробью по пояс. Однако же и здесь с начала хода горбуши на нерест начинается движение. Ползет по ночам горбуша на животе в верховья — икру метать, и нет ей никакого дела до ржавого железа и старых автомобильных покрышек, которыми усеяна речка. А уж на любителей горбуша и вовсе не обращает внимания. Берёшь её из воды голыми руками и кладешь себе в сумку, сколько надо. Или пока не увидишь, как, пригибаясь к земле, подкрадываются к тебе инспекторы рыбнадзора. И здесь уж не зевай, уноси ноги вместе с рыбой!

Но лучше всё-таки её отпустить: может, до верховьев и доберётся.

* * *
Зимой 84-го в Южно-Сахалинске проходил областной семинар молодых писателей. В основном, собрались поэты: Виктор Ксенофонтов, Людмила Баженова, Светлана Завьялова, Роман Хе, Анатолий Тарасов, Юрий Немнонов… Список далеко не полный, и это понятно: стихи пишут сотни людей, публикуются — десятки. А в памяти всегда остаётся лишь несколько имён: запоминаешь сначала стихи, а уж потом только — фамилии.

На обсуждение я дал свой “Аквариум”. Безобидную, в общем-то, повесть местный СП принял в штыки. Ругали её минут сорок. Договорились до того, что назвали «Аквариум» политически незрелой вещью, а автора обвинили в сознательном сгущении красок. О публикации, понятно, и речи быть не могло. Тогда же, на семинаре, и вылетела из уст Бориса Репина сакраментальная фраза: “Повесть? Чевгуна? Напечатать? Только через мой труп!” Прозвучало это тогда с большим эффектом.

Досталось на семинаре и молодому поэту Владимиру Семенчику, приехавшему после Минского университета на Сахалин — работать в областной газете. Стихи у Володи были свежие и талантливые, однако автору всыпали по первое число. Не иначе как “мэтры” действовали согласно фразе, приписываемой А. Твардовскому: “Молодых надо топить, как слепых котят!”

Примечание 2012 г. К слову заметить, “котёнок” не утонул. Лет через тридцать, выпустив несколько книг стихов и прозы и вступив в СП, Володя возглавил крупный издательский дом на Сахалине, которым и рулит до сих пор. И то дело.

Семинар мне памятен тем, что я познакомился с прозаиком Анатолием Тоболяком. Он был в числе немногих, кто хорошо отозвался о моей повести.

— Главное, не бери в голову, — сказал мне Тоболяк в кулуарах. — Хорошую прозу пробивать всегда тяжело. Думаю, годика через три-четыре её всё равно напечатают.

Так оно и получилось: в 88-м повесть была опубликована в альманахе “Сахалин”, причём безо всякого криминала. Началась перестройка, и надобность в трупе поэта Репина отпала сама собой. Да издательство в этом особенно и не нуждалось.

…Полтора года я промывал целлюлозу и отдыхал от Куйбышева. А потом снова потянуло в газету. В конце августа на север острова отправился очередной писательский десант: поэт Н. Тарасов, прозаики А. Тоболяк и О. Кузнецов, редактор Сахалинского книжного издательства А. Смирнов. Накануне отъезда я попросил Тоболяка узнать там, на севере, о вакансиях в газетах.

Из поездки Тоболяк вернулся навеселе и с хорошей новостью:

— Есть вакансия! В Ногликах. И общежитие дадут. Так что, Сережа, увольняйся из рабочего класса — и на поезд. Кстати, я там оставил отрывок из повести, обещали опубликовать. Не забудь спросить у редактора насчёт гонорара!..

* * *
Однажды в книге очерков русскоязычного писателя и журналиста Петра Вайля “Карта Родины” я прочитал такие строки:

“Когда в свой последний день на Сахалине я смотрел с вершины горы Три Брата на два моря, на таёжные сопки, на заливы с марсианскими именами Уркт, Помрь, Тронт, вдруг испытал резкое и явственное чувство горя, внезапно осознав, что никогда в жизни больше не увижу этой земли, где расстояние меряют часами, а время — навигациями и путинами. Такое не выбирают. Сюда не приезжают — здесь оказываются. Оха — это предписание. Ноглики  — это судьба”.

С судьбой по имени Ноглики я встретился в сентябре 84-го. Не успел я выйти из вагона, как ко мне подошёл парень лет тридцати с какими-то мыльными глазами.

— Это вы — журналист? – вместо приветствия спросил парень, и показал в сторону. — Вон машина, садитесь.

Пока ехали до редакции, парень не проронил ни слова. “Хлебну же я горя с таким редактором!” — подумалось мне. На моё счастье, к газете мыльноглазый не имел никакого отношения. Позже выяснилось: это был первый секретарь Ногликского райкома комсомола. Фамилию его я запамятовал по одной простой причине: к тому времени я успел выйти из комсомола по возрасту.

Редактором газеты “Знамя труда” в те годы был Виктор Комаричев. В Ноглики он приехал из Воронежа, да так и остался здесь на много лет.

–У нас есть о чём писать, — бодро начал редактор, едва поздоровавшись. — Здесь и рыбаки, и буровики, и нефтяники… Да вот же, кстати, на площади Монги очередную скважину бурить закончили. Не сегодня, завтра из неё нефть пойдёт. Вот вам и тема для первого репортажа!

Передал мне Комаричев отдел промышленности вместе с мебелью, посадил в редакционную машину и отвёз на край посёлка — в рабочее общежитие, окружённое пихтами. Я разобрал чемодан, закурил, подошёл к окну. Передо мной расстилалась сахалинская марь — заболоченная равнина, усыпанная невзрачным кустарником. На горизонте марь обрывалась тёмной полоской леса.

Не знаю, почему, но я вдруг ясно почувствовал, что в Ногликах задержусь надолго.

* * *
Дня через два я уже сидел в рабочем поезде и ехал по старой японской узкоколейке в сторону посёлка Вал — на площадь Монги за репортажем. Моими провожатыми были двое: инженер НГДУ-2 Виктор Куприянов и мастер участка Евгений Самарский.

— Повезло тебе, журналист: к первой нефти едешь! Такое не забывается, — говорил Куприянов, ловко раскладывая карты, которыми мы баловались в долгой дороге: шестьдесят километров до Вала поезд тащился часов пять.

— Нефтяной фонтан может уже нынче ночью ударить, — добавлял Самарский.

— Хорошо, если бы ударил, — вслух мечтал я, мысленно уже представляя себе начало репортажа.

— Это для вас, журналистов, хорошо. А для нас это одна морока, — вредничал мастер. — Пробы — возьми, дебит — замерь, начальству — доложи… Да ещё за народом присмотри, чтобы лишнего с радости не принял.

На площади Монги мне понравилось буквально всё: и буровые вышки, и финские домики для рабочих, и нефтяные станки-качалки, отдалённо напоминавшие колодезный журавель. Даже марь с её скупой растительностью, низкое серое небо и дороги с колеёй, в которой вязли вездеходы, были по-своему романтичны. А когда буровики заварили чай по-северному — прямо в эмалированных кружках, мне вообще захотелось отсюда никогда не уезжать.

Мастеру Самарскому явно везло: нефть в честь приезжего корреспондента фонтанировать не спешила. Напрасно мы с Куприяновым всю ночь бегали к скважине: долгожданный фонтан в небо так и не ударил. Буровики пили чай с коньяком и травили байки. Часть из них я позже использовал в материале, а часть благополучно забыл.

Через три дня в газете “Знамя труда” появился мой репортаж “Под нами – нефть”. Поскольку я размахнулся на три полосы, печатать материал пришлось в двух номерах. В конце недели на редакционной планерке его отметили как лучший. Окрылённый, я тут же передал репортаж на областное радио. А когда редактор предложил отметить мой успех, я понял, что стал для газеты своим.

* * *
Партийными делами в газете занималась Людмила Бараховская. Неглупая женщина, вполне умелый журналист, она писала именно так, как того требовала текущая обстановка. Тихо гнала газетную строку Наталья Новицкая, больше известная в газете как Н.Наталенко. Вполне на своём месте была заведующая отделом писем Любовь Панченко. Умела нравиться районному начальству жутко принципиальная журналистка Светлана Кравченко. Любимой её фразой на редакционных летучках было: “Хотелось бы, чтобы редактор дал партийную оценку этому материалу!”

Редактор морщился, но давал, всю как есть, эту самую партийную. А куда от Кравченко денешься?..

До сих пор вспоминаю с доброй улыбкой журналиста Вольфа Саменко. Одно время он работал у меня в отделе промышленности корреспондентом. Типичный представитель нивхской интеллигенции, Вольф окончил Ленинградский пединститут имени Герцена, одно время преподавал в национальной школе, затем устроился в рыбколхоз… А потом решил зарабатывать на жизнь газетной работой. Писал вполне сносно, хотя звёзд с неба и не хватал. На мою правку в материалах не обижался.

– Откуда у тебя нивхская фамилия? – спросил у меня Вольф чуть ли не при первой же встрече.

– Да какая же это нивхская фамилия? Она украинская, – возразил я.

– Да нет же, нивхская, – упорствовал Вольф. – Мыгун, Сачгун, Чевгун… Это всё наши фамилии! Ты Гора читал? У него повесть есть, “Юноша с далёкой реки”, так в ней есть нивх по фамилии Чевгун. Могу книжку показать.

И точно, показал. В самом деле, есть такой персонаж в повести Г. Гора — старик-нивх по фамилии Чевгун. Однако коренные жители, думаю, здесь не причём. Фамилии у нивхов появились (вместе с письменностью) в тридцатых годах прошлого века. Делалось всё очень просто: какая фамилия нивху понравится, такую ему в паспорт и впишут. А поскольку в те годы на Северном Сахалине было много вербованных рабочих, приехавших на заработки из западных областей Союза, с Украины в том числе, в украинских фамилиях недостатка не было.

Младшие братья у Вольфа работали в рыбколхозе “Восток”. Один из них, Виктор, годами не сходил с районной Доски Почёта.

— Витьку я в детстве нянчил. Тогда он маленький был, шебутной: чуть отвернёшься, а он уже в лодку забрался и сидит, ждёт, когда пойдём сети ставить, – любил вспоминать Вольф, и добавлял не без гордости. — Сейчас Витьку весь район знает, а меня он всё равно слушается.

Проработал я с Вольфом с полгода, потом ушёл рыбачить в рыбколхоз “Восток”. А позже узнал: не сработался Вольф с новым заведующим отделом, уволился через месяц. Перебрался поближе к Охе, кажется, в Рыбновск. Родня рядом, залив под боком… Много ли нивху для счастья надо?..

* * *
Есть люди, умеющие быть хорошими для всех. Таким оказался и журналист Сергей Марков. В газету он пришёл осенью 85-го, и сразу же стал лучшим другом для всего коллектива. Женщин он восхитил комплиментами, которые щедро рассыпал на летучках, а мужскую часть редакции расположил своей всегдашней готовностью поддержать дружескую компанию за общим столом.

– Прекрасный журналист! – восторгалась Бараховская. – Знает, как написать и о чём написать. В райкоме Маркова очень хвалят.

Проработав месяца два корреспондентом, Марков получил квартиру, осмотрелся по сторонам и начал энергично шевелить локтями. Всё чаще на планёрках он критиковал мои материалы. Явную предвзятость оценок оппонент выдавал за искреннее желание сделать газету “голосом широкой общественности”.

Я понимал: Марков метит в заведующие отделом. Попытался с ним объясниться, но разговора не получилось. Страна впадала в прогрессирующую перестройку, и порядочность в журналистике отступала на второй план. Впрочем, карьеризм моральными принципами не отличался и во времена глухого застоя.

На одной из планёрок Марков прошёлся по моим материалам с таким злорадством, что у меня задёргалось веко.

— Ну, ты и тип! — не выдержав, сказал я Маркову, но он лишь усмехнулся в бороду. Редактор сделал попытку сгладить углы, но из этого ничего не получилось. Планерка прошла под знаком взаимной неприязни. Было ясно: так просто конфликт не разрешить.

А буквально на следующий же день в “Знамя труда” приехал заместитель редактора областной газеты “Советский Сахалин” Владимир Сорочан — провести выездную планёрку с районными журналистами. В своём обзоре он отметил как лучшие именно те материалы, которые накануне так самозабвенно громил оппонент.

— Написано умно, остро, а главное, есть своя позиция, — сказал Сорочан, и добавил, обращаясь к Комаричеву. — Думаю, надо чаще публиковать такие материалы, газета от этого только выиграет.

Не знаю, как поступил бы на моём месте другой журналист, мне же хватило и этой сатисфакции. И на следующий же день после летучки я подал заявление об уходе. Вопрос о том, где работать, был решён: в рыболовецком колхозе “Восток”. И от газеты далеко, и романтики вдоволь.

* * *
Бригада прибрежного лова, в которую я устроился, была небольшой — два звена по пять человек, плюс повар — “кондей”, как говорят рыбаки. Ну, а поскольку я был новичком, мне и предстояло отработать путину кондеем.

— Задача у тебя простая: варить так, чтобы парни добавки просили, — вводил меня в курс дела бригадир — Женя Бурков. — Всё строго по расписанию: утром в восемь — завтрак, в час дня — обед, вечером в шесть — ужин. И чтобы жареная рыба была на столе каждый день. Это обязательно.

— Рыба будет, — пообещал я. — Вы, главное, ловите, а уж пожарить её я смогу.

— Это ещё не всё, — продолжал Бурков. — Вот как услышишь, что “Буран” с залива едет, всё бросай и беги на склад: будешь помогать навагу на льду растаскивать. Одному “пену” с рыбой не опрокинуть — она килограммов четыреста весит.

— Помогу, конечно, — отвечал я.

— Но и это ещё не всё, — не унимался бригадир. — На стан часто гости приезжают: то из колхоза, то из райкома. Надо, чтобы у тебя всегда было что-нибудь про запас.

— В смысле, согреться? — пошутил я.

— В смысле, закусить, — отшутился бригадир. — Чем согреться — это они и без тебя сообразят, — не первый год к нам приезжают!

И через много лет я с добрым сердцем вспоминаю Буркова. Хороший был парень. Любил рыбалку, собак и охоту. Бывало, конечно, что и его заносило: не всегда хватало терпения в общении с людьми. Однако ребят бригадир зря не обижал, а если кому-то и урезал полный пай, так только если на это были серьёзные причины.

Прикрою глаза — и вижу перед собой крепко сбитого крепыша. Вот он поднимается из-за стола: “Всё, парни, пошли на лёд!” Натягивает унты, надевает бушлат, нахлобучивает на голову волчью шапку. И выходит к “Буранам”. Пара, тройка минут — и затихают вдали снегоходы. Ушла бригада на Пильтунский залив — навагу ловить, бычка в сетчатые мешки тарить…

Примечание 2013 года. Пройдёт четверть века, и Буркова убьют в его же собственном доме. Произойдёт это в ночь на старый новый год — 13 января. Уже умирающий, он будет звать на помощь охотничьих лаек, забыв, что сам же запер собак в соседней комнате, чтобы не досаждали гостям…

   “Гости” вынесут из дома всё самое ценное, погрузят в чужой джип — и рванут по зимней ночной дороге в Александровск-Сахалинский. А дом подожгут, заметая следы. Верные лайки задохнутся в дыму и разделят судьбу своего хозяина.

Утро начиналось у меня с вечера. После ужина приберёшься на кухне, начистишь картошки, нарубишь мяса, наготовишь наваги. Вынесешь на ночь в холодную пристройку — и душа спокойна: есть из чего готовить — жарить и варить. Ребята режутся в карты, играют в настольный теннис или балуются с железом — толкают штангу, кидают гири-пудовки. Бригадир и сам дружил со спортом, и другим давал дружить.

Накидаешь гирь, нарежешься в карты — и “в люльку”, как любил говорить Володя Дёмин. Он вообще-то из Подмосковья, на Сахалин приехал денег подзаработать. И правильно, где ещё деньги сами в руки идут, в смысле, в сети заходят? В бригаде от заработка никто не отказывался: ни Витька Воронов, ни Коля Иванчихин, ни Юрка Петров. Рыбак Таймураз мечтал скопить деньжат и вернуться к себе в Баку. И вернулся, кстати, в начале девяностых. А вот соплеменник его, Фархад-оглы, так и застрял на Сахалине. То ли понравились ему эти места, то ли билетов до Баку уже не купишь.

Бригада подобралась пёстрая — интернациональная: русские, азербайджанцы, татарин, нивх… Рыбколхоз “Восток” считался национальным хозяйством, нивхи работали в цехе сетепошивки, на разделке рыбы, в икорном цехе. Вот только в бригады прибрежного лова коренных жителей Ых-мифа, как называли Сахалин в древности, брали неохотно. Хромала у коренных трудовая дисциплина, что тут греха таить. Слабоваты народы Севера к огненной воде, это научно доказано. И что для русского похмелье, для нивха — трёхдневный прогул.

Замечу, наш нивх Славка был приятным исключением. Хороший парень, работящий. Трое детей, между прочим, а жена ещё и четвертого ждала. Сейчас, наверное, у Славки детей раза в два больше: многодетные семьи у нивхов в каждом доме. Да это и понятно: на весь Северный Сахалин их всего ничего осталось — примерно триста семей, да столько же — в низовьях Амура. Умрут старики, кто тогда чха (деньги. – нивхск.) зарабатывать будет?

В начале 90-х с подачи писателя и депутата В. Санги нивхскими массами овладело национальное самосознание. Пошли разговоры о создании нивхской республики в составе России, в крайнем случае, массы были согласны на автономный округ в составе Сахалинской области. Однако республику создавать — это не юколу на шестах развешивать. Поговорили нивхи о самоопределении — и забыли.

Так вот. Накидают ребята гирь, нарежутся в карты — и в люльку. Спокойной ночи, малыши! А меня в шесть часов ждёт будильник. Типа, не фиг дрыхнуть.

Поднимаюсь. Налаживаю печь, а она не налаживается: забыл с вечера накачать в бак солярки. Выйдешь в темень, а бочки — в снегу. Откопаешь — и за рукоятку ручного насоса: туда – сюда, туда – сюда… Накачаешь в бак литров двести, разведёшь огонь в печи, загремишь кастрюлями… В общем, к восьми всё готово: и плов с бараниной, и чай с сахаром, и наваги — ешь, не хочу.

Народ позавтракает — и на майну, а я опять — то варю, то жарю. Для разнообразия вареников налеплю с картошкой, пирожков настряпаю. А то и на колобки замахнусь. Их готовить раз плюнуть: мука, яйца, сгущенное молоко… Замесил тесто, накатал колобков — и жарь в растительном масле. А потом только знай наворачивать под компот из сухофруктов. Главное, с ингредиентами не жадничать.

Забегая вперед, скажу, что кулинарные изыски сыграли со мной злую шутку: за два года своей прибрежно-рыбацкой деятельности я выше кондея так и не поднялся. Обычно в поварах новичок ходит лишь первую путину, потом его отправляют на невод. Меня же бригадир после первой путины никуда отправлять не стал.

— Ну, кто нам будет такие наваристые борщи готовить, если не ты? — объяснил Бурков. — Так что даже не просись: от кухни я тебе не освобождаю!

Может быть, для гурманов мои борщи большого интереса и не представляли, но для бригады они были выше всяких похвал. Гурманы среди рыбаков — большая редкость: на одном бланманже целый день зюзьгой не помашешь — калорий не хватит. Вот тарелка борща, да котлет штуки три под картофельный гарнир — это да, можно и на майну идти.

В общем, знал бригадир, кого к печке ставить.

Обычно кондею назначают 0,7 рыбацкого пая, очень редко — 0,8. Мне давали полный пай — наравне с неводными рыбаками. Понятно, что не только за борщи: когда было нужно, я выходил со всеми на переборку невода или отгрузку рыбы. Многое приходилось делать…

* * *
Недели через три после начала путины нагрянули гости — тогдашний второй секретарь Ногликского райкома партии Юрий Куц в сопровождении председателя правления рыбколхоза “Восток” Юрия Кучеренко и безымянного инструктора из промышленного отдела.

— Уютно у вас, — заметил Куц, оглядываясь по сторонам. — Турник, вижу, есть, теннис, штанга… Это хорошо. Молодёжь обязательно должна спортом заниматься!

При этих словах инструктор из райкома как бы непроизвольно кивнул в ответ: дескать, ценная мысль, товарищ секретарь! Записать бы, чтоб не забыть, да портфель в кабинете оставил.

На меня Куц даже не взглянул. Сделал вид, что забыл, как я месяц назад в газете работал. А здесь уже и бригада подъехала на обед, и стало секретарю не до воспоминаний.

Навернул секретарь тарелку борща, похрустел наважьим плавником, скушал гречневую кашу с котлетой. И начал разговор по душам, даже не дожидаясь компота.

— Сейчас многие говорят о том, что нам крайне необходимы модернизация и ускорение. И правильно говорят, — гнул секретарь партийную линию. — Но что такое модернизация применительно к прибрежному рыболовству? И что такое ускорение в рыбной отрасли? — и посмотрел на Витю Воронова. — Вот вы, например, что об этом думаете?

— Ну, не знаю, — пожал Витя плечами. — Наверное, надо, чтобы новые сети у рыбаков были, мотоботы как в Японии…

— А я слышал, у японских рыбаков есть такие сапоги с подогревом, на батарейках, что ли. Нам бы такие! — ввернул Сашка Каманин.

— Вот! — указательный палец у секретаря стал как восклицательный знак. — Я так и знал: сети, сапоги… И больше ничего?

Инструктор снова кивнул: так и есть, товарищ секретарь. Кроме тёплых сапог ничего народ не видит.

— Ускорение — это не сапоги! А модернизация — не просто сети и мотоботы, — загремел секретарь. — Модернизация и ускорение — это переход страны на новые экономические рельсы, развитие промышленного производства и сельского хозяйства, науки и культуры. Об этом говорил на октябрьском пленуме ЦК КПСС Михаил Сергеевич Горбачёв…

И пошёл, и пошёл рассуждать про научно-технический прогресс, конвергенцию ВПК и внедрение новых форм хозяйствования в трудовые коллективы. А инструктор всё слушал и только кивал в ответ: дескать, правильно говорите, Михаил Сергеевич Куц! То есть Юрий Михайлович Горбачёв. Извините, совсем зарапортовался.

Нет, хороший получился разговор. Главное, что душевный. А рыбаку много ли надо? Поговорят с ним про ускорение, смысл модернизации объяснят — и почти счастлив рыбак. А сапоги с батарейками пусть японские самураи носят.

Отслушав своё, бригада засобиралась на лёд. Поднялся и Куц. Пожал руку бригадиру, небрежно кивнул остальным. И подался на улицу.

…Пройдёт года три, и мы встретимся в Южно-Сахалинске — в обкомовской гостинице. К тому времени Куц из вторых выйдет в первые секретари и фактически возглавит Ногликский район, а я буду работать собкором областной газеты “Советский Сахалин”.

С Куцем я встречусь, чтобы взять комментарий к материалу о выборах в Ногликский районный Совет народных депутатов. Выборы прошли с такими грубыми нарушениями, что потребовалось вмешательство областной газеты.

Материал обещал быть критическим, это Куц сразу понял. Поэтому решил выяснить, какой именно информацией располагает журналист. И в зависимости от этого принять 

Битый час Куц был сама любезность. Он беспрестанно добывал кипяток из литровой банки при помощи кипятильника и лично заваривал журналисту чай в стакане. Он расхвалил все мои материалы, начиная с 84-го года. И пообещал подписаться на областную газету на год вперёд. Потом зачем-то вытянул из кармана пухлое райкомовское портмоне и медленно переложил его в другой карман. А напоследок вдруг вспомнил мой давнишний борщ и сказал, что подобного борща не ел даже в гостиничном ресторане.

— Кстати, время обеденное, а мы с вами что-то всё чай да чай… Может, спустимся в ресторан? Вы как насчет хорошего меню? — спросил Куц.

— Спасибо, я уже пообедал, — вежливо ответил я, и отправился в редакцию — писать критический материал. Тот самый. О скандальных выборах в Совет народных депутатов.

* * *
Зима — не самое щедрое время для рыбака. Одна навага да бычок, в прилове — камбала, корюшка, сельдь да змееподобная рыба по имени бельдюга. Иное дело — летняя путина, особенно в нечётный год. Начинается всё с сельди, потом на нерест идёт горбуша, за ней — кета. Попадается и кижуч, но немного, хватает лишь, чтоб себя не обидеть.

Год 87-й был нечётным. Наша бригада стояла в Ныйском заливе. От Охотского моря залив отделяла песчаная коса километров двенадцать длиной и шириной метров двести. Вот на этой косе на возвышении и стоял рыбстан. А кухня — поближе к воде, на берегу залива.

Печь топили дровами. Истратив на завтрак припасённые с вечера поленья, я отправлялся на поиски очередного топлива. Как не странно, я его находил — в виде брёвен и брёвнышек, валявшихся на берегу, а то и целых стволов давно иссохших деревьев. Я подхватывал ствол и этаким муравьём волок его по песку поближе к кухне. Бензопилой резал ствол на чурбаки, остальное было делом топора и техники.

Глупая сахалинская нерпа — ларга — частенько заплывала в залив в поисках рыбы, рвала крылья у невода и вообще вела себя неприлично, отгоняя горбушу и лишая нас заработка. Тогда Коля Иванчихин снимал со стены охотничье ружье-пятизарядку и уплывал на моторке выяснять отношения. Пара-тройка выстрелов, долетевших с залива, почти всегда означали, что рыбацкая справедливость восстановлена, виновные — наказаны, а на обед будет бифштекс из нерпичьей печени и жаркое из прочих субпродуктов. Нерпичьи шкуры предприимчивые азербайджанцы отправляли на родину. Так что если когда-нибудь встречу на Кавказе шапку из нерпы, обязательно спрошу: а не Таймураза ли это работа?

Когда начался рунный ход горбуши, про жаркое из нерпы пришлось забыть. Каждый день мы заливали рыбу в кунгасы. Половина бригады оставалась на неводах — перегонять горбушу в садки, а другая половина садилась на “дорки”, брала кунгасы на буксир — и волокла их в устье Тыми — сдавать улов на базу.

Я как-то пробовал стоять на руле. Ничего сложного. Главное, ориентироваться по вешкам, чтобы на песчаную банку не угодить.

— Держи левей, — говорил мне Славка-нивх.

— Нет, держи правей, — поправлял его Петров.

Я держал прямо и думал лишь об одном: и почему здесь не Тихий океан, в котором банок нет по определению?..

В середине августа ход горбуши пошел на спад, и появились гонцы кеты. Понятно, первые же красавцы пошли на котлеты. Потом в неводах стало тесно от лосося, и стало не до котлет. Мы брали кету до конца сентября. Потом сняли невода. И отправились в колхозную кассу — за большими деньгами.

* * *
Моя третья путина прошла как-то бледно, в смысле, безденежно. Навага шла худая, словно нагуливалась не в Охотском море, а где-нибудь в Поволжье, кормового бычка было мало. Зверосовхоз в Поронайске в тот год явно держал своих норок на диете.

По весне открылась вакансия на районном радио. Расставшись с основательно поднадоевшей кухней, я уволился из колхоза и вернулся в “Знамя труда”. Открывалась возможность почувствовать себя немножко Левитаном. Всего-то и разницы: Левитан из Москвы вещал, а я буду вещать из Ноглик. Радиостудия размещалась в здании районного узла связи, так что в редакции можно было появляться всего два раза в месяц — в аванс и зарплату.

Вещать оказалось проще, чем я думал. Передача складывалась, как детские кубики: блок новостей, интервью, репортаж, на закуску — объявления. И всё. С музыкальными перебивками проблем не было: пластинок в радиоузле было много, на любой вкус. Спасибо Кравченко: толк в патриотических песнях и партийных маршах она знала.

Самое трудное было — это заставить человека говорить на микрофон. Обычная ситуация: магнитофон выключен — товарищ чешет как по маслу, речь яркая, образная, цифр, имён и фамилий на три передачи хватит. Однако стоит лишь магнитофону заработать — всё! Словно бы подменили человека. Начинает то экать, то мекать, то букву “р” не выговаривать. Не то что цифру или факт, — запятую, и то из товарища не вытянешь.

Бывало и такое: поднесёшь человеку микрофон, а он — цап его! — и ко рту поближе. Наверное, думает, что от этого цифры будут звучать убедительней. Или факты — весомей. Отберёшь микрофон, а человек обижается. Начинает Ваньку валять: то глубину пробуренной скважины в километрах озвучит, а то суточный дебит нефти в баррели переведёт.

Эканье вместе с баррелями я вырезал из интервью при помощи обычных ножниц. Соединял куски магнитной ленты клейкой лентой, потом сматывал на пустую бобину — и в нужный день и час запускал в эфир. В качестве перебивки часто ставил Высоцкого: для материала о реабилитации жертв репрессий 37-го года лучше чем “Банька по-белому” музыки не придумаешь.

Начиналась перестройка, Обллит дышал на ладан, и партия на Высоцкого закрывала глаза. Пару раз погрозили из райкома пальчиком — и отстали.

* * *
Накануне 1 мая мне позвонил третий секретарь райкома партии Святослав Кувшинов (он отвечал за идеологию).

— На демонстрации надо будет озвучить прохождение праздничных колонн перед трибуной. Мы решили поручить это вам. С редактором согласовано, — огорошил меня секретарь.

— Боюсь, что не справлюсь, я плохо твёрдый знак выговариваю, — попытался я отшутиться, да не тут-то было!

— Вы работаете на радио, вам демонстрацию и озвучивать, — надавил секретарь. — Вопрос согласован на бюро, редактор в курсе дела.

Крыть было нечем. Пришлось наступить на горло собственной песне. Три дня я усиленно тренировался выкликать лозунги, призывы и здравицы. Все горло буквами исцарапал. Тяжел же хлеб у работников радио, не правда ли, товарищ Левитан? Прямо хоть бюллетень в авральном порядке  выписывай.

И вот уже 1 мая, праздничная трибуна. В центре, понятно, первый секретарь Ю. Куц, рядом с ним — председатель райисполкома В. Середа, справа и слева от них — освобождённые секретари местных парторганизаций. А спины им прикрывает сплошной партхозактив — руководители предприятий и организаций.

Я где-то сбоку, перед микрофоном. В руках у меня сценарий празднования Дня солидарности трудящихся. Что там идёт первым номером? Праздничный митинг с выступлениями руководителей района? Ладно, послушаем…

Выступила партия с райисполкомом, комсомол с ветераном, ударник пятилетки со школьником. Грянула из динамиков бодрая музыка. Пошла, обвешанная флагами и транспарантами, колонна трудящихся. И покатился над праздничными головами мой беспартийный голос:

— Вот идёт трудовой коллектив… Наши славные буровики… Доблестные нефтяники… Передовые строители… Уважаемые колхозники… Выше знамя социалистического соревнования… Ура, товарищи!..

— Ур-р-ра-а!.. — бодро доносится в ответ. Ну, чем не Красная площадь в миниатюре?

Минут двадцать кричал. Но вот уже последняя колонна идёт. Переворачиваю страницу — и вижу: “Буфет, аттракционы, народное гуляние”. И всё! Забыли в сценарии про эту колонну написать. Не ясно, какой лозунг кричать и кому поздравления из динамиков сыпать.

Начинаю соображать, кто это может быть. Про нефтяников с буровиками я уже кричал, родной колхоз почти весь знаю в лицо, он тоже прошёл, небось, уже по третьей разливает… И вдруг вижу в первом ряду знакомое лицо. Да это же заместитель директора районного торга! Молодец замдиректора, не зря на демонстрацию пришёл. Знал бы ты, как меня выручил!

— Да здравствуют работники советской торговли! Выше качество торгового обслуживания тружеников района! — ору я из последних сил в микрофон. — Ура, товарищи!

— Ура-а-а!..– отвечает мне торг. И громче всех, как мне кажется, кричит замдиректора. Понятно, почему: директор-то — на трибуне, среди партхозактива стоит. Может быть, энтузиазм своего подчиненного и оценит.

Торжественное мероприятие завершилось, как и предсказывали авторы сценария, буфетом и народным гулянием. Сколько попало в тот день по пьяному делу в милицию — точно не знаю. Не подсчитывал. Это лучше у тогдашнего начальника РОВД майора Владимира Вахтина спросить. Впрочем, он уже наверняка до подполковника дослужился…

* * *
Весной 89-го я нагрянул в Южно-Сахалинск. Встретился с Тоболяком, заглянул в книжное издательство.

— Мы решили издать тебя и Сашу Яковлева, — порадовал хорошей новостью тогдашний директор издательства прозаик Олег Кузнецов (18). — Выпустим отдельными книжками, по семь печатных листов, в общей кассете “Молодые сахалинские прозаики”. Думаю, хорошо должно получиться.

С Яковлевым меня познакомил Семенчик. Саша мне сразу же понравился. Хороший парень, и с юмором у него все в порядке. После Литинститута махнул в Холмск работать в ведомственной газете “Сахалинский моряк”. Стало быть, тоже романтик.

(В 93-м проездом я оказался в Москве. Разыскал Яковлева на Никитском бульваре – за лотком с букинистикой. С распадом Союза романтика резко пошла на убыль, и Саше, как, впрочем, многим в те годы, пришлось зарабатывать на хлеб насущный торговым делом. Здесь же маялся в явном безденежье поэт и критик И. Меламед, знакомый мне по разгромной рецензии из журнала «Юность».

«Ты же понимаешь, Сережа, что твою повесть тогда ни один журнал бы не напечатал, — сказал мне Игорь после второй. — В стране перестройка гудит, а ты над ней иронизируешь. Какой же редактор захочет из-за малоизвестного автора свой бутерброд с маслом терять? А рецензент, ты ведь знаешь, человек подневольный…»).

Пройдет время, и Саша выработается в хорошего русского писателя, автора нескольких теплых книг, будет отмечен премией в Ясной Поляне. А тогда, в 89-м, он был начинающим прозаиком, пристально всматривающимся в непривычную для него, уроженца центральной России, дальневосточную жизнь.

У Яковлева сборник повестей и рассказов назывался “Всё, что мы запомним”, у меня — “Карманный Патрикеев”. Сочетаемость заголовков не укрылась от Тоболяка, весьма искушённого в газетном деле.

— С этой перестройкой у нас скоро совсем литературы не останется, — съязвил Тоболяк. — Всё, что мы запомним — это карманного Патрикеева. Остальное просто забудем!

Прозаическую кассету выпускали примерно полгода. Я раза три приезжал в издательство — брал домой вёрстку, вычитывал, обратно привозил… Хлопоты были приятными: что не говори, а первая книжка для автора — это праздник, который остаётся с тобой на всю жизнь.

В один из приездов я встретил в издательстве поэта М. Финнова (19). Мы были знакомы с ним ещё по Литинституту, — с тех времён, когда Финнов учился на Высших литературных курсах. Мы с Генкой Давыдовым пару раз поднимались к нему на седьмой этаж. Выпивать с членом СП, признаться, было скучновато. Стихов за столом Финнов не читал, ремарками из своих пьес не баловал, размышлениями о Чехове не делился. Гораздо приятней было общаться с приятелем Финнова по ВЛК — Г. Пановым (20). Хотя и тот простотой в общении не отличался. Во-первых, сказывалась разница в возрасте, а во-вторых, слушатели ВЛК традиционно  посматривали на студентов несколько свысока: на курсах учились исключительно члены Союза писателей.

— Мне говорили, издательство твою книжку выпускает? — спросил Финнов при встрече.

— А что делать? Народу читать что-то надо, — пошутил я.

— Ну, ты и нахал! — рассмеялся Финнов. — Помню, когда я свой первый сборник стихов издавал, так в издательство чуть ли не на цыпочках входил.

— Пробовал я на цыпочках. Не получается. Таланта, наверное, не хватает!

Кассета “Молодые прозаики Сахалина” вышла в конце сентября. Раздав с десяток автографов, я отправил книжку в Литинститут — вместе с заявлением о восстановлении в числе студентов – заочников. В деканате подумали — и восстановили в семинар критика Б. Анашенкова. Я был счастлив и горд, — у меня появился шанс получить диплом ещё до выхода на пенсию.

* * *
В ноябре 89-го я снова подался в рыбаки. Понятно, не от хорошей жизни. Страна, по выражению писателя Николая Зиновьева, сползала в “катастройку”. “Демократия” и “плюрализм” дружно вошли в словарь партработников и журналистов. Облепленная продуктовыми талонами, страна бранила кооператоров и молилась на конвергенцию. С телеэкрана кликушествовала Новодворская, предрекая скорый конец “этим коммунякам”. По-питерски интеллигентно сдавал колыбель Октябрьской Революции мэр-демократ Собчак.

Стало вдруг модным выходить из КПСС. Подал пример Ельцин, а дальше пошло и поехало. В редакции газеты “Знамя труда” новомодное течение поддержала Кравченко — та самая, которая ещё совсем недавно требовала от Комаричева партийной оценки газетных материалов. Положила билет на стол и тут же от него открестилась. Партийная принципиальность сгинула вместе с билетом, прихватив заодно и обязанность платить членские взносы…

В зимнюю путину я пошёл со знакомой мне третьей бригадой. Жени Буркова уже не было — подался тралмастером в Атлантику ловить ставриду. Бригадиром стал Сашка Каманин. Коля Иванчихин подался в бизнес  – наладился крутить боевики в видеосалоне,который приобрел у какого-то предпринимателя. В бригаде появился новичок — Сашка Бендус, капитан самоходной баржи. Летом он перевозил грузы для буровиков на площадь Набиль, а зимой решил подработать на прибрежном лове.

Словом, все при деле, один я при кухне.

Бригадир был не вредный, а так, слегка подковыристый, даром что из Нижегородской области. Там, я думаю, все такие: любят иногда пошутить.

— Всё, ребята! В стране — демократия, — заявил бригадир через пару недель после начала путины. — Хватит нам питаться тем, что кондей предлагает. Сами будем меню составлять!

Идея парням понравилась. Сели — и начали думать: чего бы завтра покушать? Вовка Дёмин заказал блинов с компотом. Бендус наточил зуб на котлеты из наваги и картофельное пюре. Скромный парень Петров пожелал вареников с капустой, штук по двадцать на брата. Бригадир записал себе манную кашу с маслом и свиные отбивные. Большинством голосов бригада выбрала на обед украинский борщ.

— Ну-с, до завтра, — сказал бригадир, и подался на боковую. А я сел чистить картошку и крутить фарш на котлеты. Демократия… мать её так!

На следующий день бригада дружно лезла в кастрюли и сковородки. Ассортимент предлагаемых блюд сверяли с меню. Так, котлеты, вареники, блины, отбивные… борщ. Всё соответствует! И крыть нечем.

— Хочу на завтра гороховый суп со свиными ножками,– заявил вечером бригадир, слегка разомлевший от демократии в кулинарии.

— По десятку оладушек с кисельком, — подхватил Дёмин.

— А мне что-нибудь из говядины, — добавил Петров. — Например… например… Антрекот!

И назавтра бригада опять полезла по кастрюлям…

Продолжалось это с неделю, не больше. Потом выдумывать меню бригаде стало лень, и всё вернулось на круги своя: что кондей сварил, то и лопай. Правда, Бендус пытался мне заказать пирожки с капустой, а Каманин — намекать на рыбные пельмени, но я их и без меню лепил — штук по триста за раз. И о пирожках не забывал — раз в неделю лепил.

В общем, пожила бригада при демократии — и успокоилась.

Каманин в конце нулевых уехал в Нижегородскую область. Бендуса застрелили ещё в начале девяностых. По пьяному делу. А рыбстан и сам сгорел, в те же девяностые. По неосторожности. Печь на солярке работала, глаз да глаз за ней нужен. Не уследили за печкой, вот рыбстан и проморгали.

* * *
В феврале зачастили метели. Бригада садилась на “Бураны” и отправлялась в Ноглики, оставляя на рыбстане дежурных. Чаще всего оставались мы с Дёминым. Вовка на ночь уезжал к себе в Катангли, а я оставался один. Сидел, что-то писал, о чём-то думал…

Как-то вечером на огонёк завернул ко мне сторож нефтебазы — даргинец Казбек Караев. Круглый год он жил в вагончике на территории портпункта Набиль, даже летом никуда не выезжал. Кавказ только по телевизору видел.

— День рождения у меня. Пятьдесят! — сказал Казбек, и выставил на стол пол-литра коньячных градусов. Обилие закуски даргинца не смутило: пожевал что-то жареное, поговорил про Махачкалу — и пошёл к двери, пошатываясь под днём рождения.

— Дойдёшь? — спросил я.

— Дойду, — отвечал даргинец. — У меня собака есть!

И выпал навстречу четвероногому другу.

Я закрыл за Казбеком дверь и вернулся к столу. Заварил свежего чая. И вдруг почувствовал какое-то тягостное беспокойство. Казалось бы, из-за чего? Не колымская тайга кругом, беглых зэков нет. До вагончика Казбеку идти всего метров пятьдесят. Метёт, но не сильно, да и собака с ним…

Однако с каждой минутой беспокойство усиливалось.

* * *
Помню, такое же гнетущее чувство я испытал в 89-м в Минске. В тот год я был веселым и при деньгах: мой путь лежал на Москву и дальше — в Питер. Самолёт улетал рано утром, а до него ещё надо было дожить, в смысле, где-то переночевать. В Минске же у меня не было даже знакомого дворника.

— Вы квартиру ищете? На сутки? — разбитная девица высмотрела меня на привокзальной площади. — Первый раз у нас в Минске? С самого Сахалина прилетели? Там не то, что у нас в Белоруссии… Есть у меня отличная квартира, в новом доме. Есть!

— Но мне рано утром на автобус…

— Никакого беспокойства! — тараторила девица. — Из подъезда выйдете — и вот она, остановка. Нет проблем!

Перед тем как сесть в троллейбус, девица позвонила кому-то из телефона-автомата.

— Предупредила, что везу на квартиру, — сказала она, и добавила при этом. — Здесь-то и ехать всего пятнадцать минут!

Подошёл троллейбус. Мы сели и поехали на квартиру. Сердце благостно стукалось о кредитки в пиджачном кармане, предвкушая заслуженный отдых до утра.

Прошло десять минут. Ещё пять. И снова десять. Девица сидела впереди, ряда за четыре от меня, и вела себя так, словно бы возвращается домой с работы. Многоэтажки закончились, пошёл за окном плохо ухоженный пригород. Замаячили пустыри. Как-то быстро стало темнеть, ладно хоть дождика не было…

Я почувствовал тягостное беспокойство. С каждой минутой оно усиливалось. Ещё пара минут, и беспокойство превратилось в тупую ноющую боль под ложечкой.

Троллейбус стал притормаживать. Девица даже не оглянулась: видать, не та остановка. Створки двери захрустели и сложились, открывая мне путь к свободе. Не раздумывая, я выпрыгнул из троллейбуса.

Троллейбус тронулся, и боль ушла вместе с ним.

Я перешёл на противоположную сторону и через полчаса снова был на вокзале. Там и переночевал на лавочке, в окружении приднестровских беженцев и вещей. А ранним утром сел в автобус и отправился в аэропорт.

Автобус шел не по троллейбусному маршруту, это я отметил сразу. И спросил у водителя насчёт остановок.

— У нас экспресс, мы до самого аэропорта идём без остановок! — ответил водитель.

Я вспомнил вчерашнюю девицу в троллейбусе — и понял, что в Минске лучше всего ходить пешком.

* * *
… Итак, беспокойство усиливалось. Еще несколько минут, и оно стало невыносимым. Не выдержав, я оделся и вышел в метель. Цепочка следов тянулась от рыбстана к портпункту. Я пошёл по цепочке. Завернул за угол склада и вот он, вагончик, с тусклой лампочкой при входе. И пьяный Казбек при нём.

Даргинец сидел, привалившись спиной к закрытой двери, и лениво загребал руками снег, словно пытался плыть от вагончика в сторону Кавказа. Глаза у Казбека были закрыты, шапка съехала на одно ухо, придавая даргинцу разбойничий вид.

Собака сидела рядом и охраняла хозяина. Увидев меня, медленно встала со снега и обнажила клыки.

–Ты же замёрзнешь! — я ухватил Казбека за ватник. Собака зарычала.

— А я ключ… уронил… вот, ищу… — промычал Казбек.

Связка ключей валялась у него за спиной. Я открыл дверь и ухватил Казбека за шиворот. Собака бросилась, но неудачно: попала мордой на рыбацкий валенок с резиновой подошвой и отлетела в сторону. Я перетащил даргинца через порог и закрыл дверь.

Самодельный калорифер — толстая нихромовая проволока, намотанная на асбестовую трубу — был включён и электричества не жалел. В вагончике было тепло, как в Сочи. Мне даже показалось, что в воздухе пахнет шашлыком. Я даже огляделся по сторонам в поисках мангала.

Казбек сидел у калорифера. Он держал обмороженные руки над спиралью и блаженствовал. Я ухватил его за шиворот и с большим трудом оттащил от калорифера  в дальний угол. Тотчас же Сочи кончились вместе с шашлыком. Потом я открыл дверь и зачерпнул миской свежего сахалинского снега.

Минут пятнадцать я оттирал Казбеку пальцы и ругался сквозь зубы. Даргинец буянил и делал вид, что хватается за кинжал, которого у него не было. Вскоре пальцы начали отходить, и Казбек завыл от боли. А я подался на боковую.

Наутро Казбек появился на стане.

— Болят, — сказал Казбек вместо приветствия, и показал забинтованные руки.

Намек я понял. Напоил даргинца чаем с остатками коньяка и ещё раз его отругал. Для профилактики.

— Сильно болят, — сказал Казбек, и вздохнул, глядя на пустую бутылку.

— Ничего, заживут, — успокоил я пострадавшего. — Главное, пальцы на месте.

Не знаю, где он сейчас, этот Казбек Караев. Хорошо, если жив. А если нет, пусть останется хотя бы на этой странице. В назидание потомкам. Север — дело серьёзное, сильно пьющих не любит. Норму надо держать, а то ведь не только пальцы — голову вместе с ушами можно отморозить…

* * *
Незадолго до окончания путины, приехав на выходной в Ноглики, я встретил на улице Комаричева. Постояли, поговорили.

— Марков вроде бы собирается в областную газету переходить, — поделился тот редакционными новостями. — Говорит, замредактора звонил, приглашал.

Признаться, это меня задело.

Вечером я расчехлил машинку и написал в редакцию письмо: дескать, хотел бы попробовать себя в качестве корреспондента. За ночь успел приложить к письму репортаж о зимней путине в рыбколхозе “Восток” и утром бросил конверт в почтовый ящик.

Редакционной коллегии материал понравился. Он был опубликован. А мне от редактора пришёл ответ: присылайте материалы, будем смотреть, такие вопросы быстро не решаются

Отработав путину, я заглянул в “Знамя труда”.

— Марков скоро уходит, последние дни дорабатывает, место в редакции будет, — сказал Комаричев. — Если хочешь, можешь на радио вернуться.

— А куда он уходит? В областную газету?

— Да какая там областная… В Ногликах телестудию организовали, вот туда он и уходит.

Районным телевидением занимались двое — директор В. Зуев и корреспондент С. Марков. Буквально с первой же передачи популярность Ногликского TV стала расти быстрей, чем грибы в сентябре. Кто подсказал райисполкому, что в районе плохие дороги? Телевидение. Кто взял интервью у продавцов на рынке? Телевидение. А как забыть сюжет, снятый Ногликским TV на районной свалке — почти полный ящик макарон и полмешка гречневой крупы?

Чьи продукты, кто вывез их на свалку и по какой причине, телевидение выяснять не стало. Такой цели корреспондент перед собой и не ставил. Картинка действовала на обывателя, подобно бронебойной пуле — прошивала навылет. Это же надо? Страна на талонах сидит, а тут макароны на свалку выбрасывают. Вот что эти коммунисты с продуктами делают! Скорее бы демократы к власти пришли.

Интересней всего было то, что продукты почти одновременно выбросили не только в Ногликах, но и в Южно-Сахалинске, и в Корсакове. И тоже по мелочам: полмешка того, пол-ящика этого… Для видеокамеры много ли надо? Нажал кнопку — и вот он, сенсационный сюжет, как с куста! Всё остальное — не для TV: дальше свалки видеокамера почему-то не лезла…

Пока телевидение клеймило и разоблачало, я делал радиопередачи и писал материалы для “Советского Сахалина”.  Общался с начальниками, разговаривал с рабочими, беседовал с экономистами. Встречи обескураживали: ощущалась какая-то растерянность. Мало кто понимал, что надо делать и чем заниматься завтра. Разговоры часто сводились к общим фразам: “модернизировать”, “улучшить”, “упразднить”, “перестроить”…Район работал и жил, словно по инерции, и в будущее не заглядывал.

* * *
Будущее само заглянуло в Ногликский район — в образе кандидатов в депутаты Верховного Совета СССР. Баллотироваться на предстоящих выборах от Тымовского избирательного округа приехали двое: бульдозерист из Первомайского леспромхоза Иван Ждакаев и заместитель главы областной администрации Александр Баринов.

Встреча с кандидатами проходила в Доме культуры. Набрался полный зал: выступления кандидатов со своими программами тогда были ещё в новинку.

— Я — человек простой, никаких академий не кончал, — говорил со сцены Ждакаев. — И я вам вот что скажу: гнать надо всех этих начальничков поганой метлой! Это же до чего докатились? По талонам продукты отовариваем. Ну, куда это годиться? Первое, что я сделаю, когда стану народным депутатом, это добьюсь полной отмены талонов. Это я вам обещаю!

— И на водку талоны отмените? — донёсся голос из зала.

— Я же сказал — полная отмена всех талонов! — гремел со сцены Ждакаев. –Что тут не ясно?

Выдвиженец “Народного фронта”, Ждакаев и выступал “по-народному”: напористо, грубовато. В выражениях особенно не стеснялся.

— У вас какое образование? — спрашивали из зала.

— Обычное образование, — отвечал кандидат. — Школу кончил — и в леспромхоз пошёл, сучкорубом работать. Недавно в техникум поступил.

— Для Верховного Совета одного техникума маловато, — заметили из зала. — После техникума дальше учиться думаете?

— А у меня не две задницы, чтобы на двух стульях сидеть, — заявил кандидат без обиняков. — Депутат должен делом заниматься, а не штаны в институтах протирать! Вот когда порядок в стране наведём, тогда и в институт можно будет пойти, и академию кончить.

Я слушал Ждакаева — и ловил себя на мысли, что всё это уже было: и простые матросы целым флотом брались командовать, и кухарки в государственные дела лезли… Ничего не меняется в этом мире, кроме декораций и персонажей, никого не учат ошибки прошлого!

На фоне лихих эскапад кандидата-бульдозериста выступление чиновника Баринова выглядело вяло и бледно.

— Чем займётесь в первую очередь, если вас изберут депутатом? — прозвучал из зала дежурный вопрос.

— Думаю, прежде всего, займусь подробным анализом той непростой ситуации, в которой сегодня оказалась экономика нашей Сахалинской области, — старательно объяснял кандидат. — В первую очередь, необходимо выяснить, какие отрасли наиболее уязвимы с точки зрения макроэкономики и что нужно сделать для того, чтобы придать им необходимые динамику и устойчивость…

Короче, всё по Бомарше и Мольеру, как сказали бы Ильф с Петровым.

По сравнению с прямым как сосна кандидатом от “Народного фронта” самовыдвиженец выглядел типичным партократом времён глухого застоя. Баринов явно проигрывал Ждакаеву, это и без бинокля было видно.

— Ах, какой он молодец, этот Ждакаев! — восхищалась сидевшая рядом со мной Бараховская. — А этот Баринов — так себе, не рыба, не мясо…

Что было дальше — известно: бульдозерист со средним образованием был избран народным депутатом СССР. Переехал в Москву и занялся государственными делами: кого-то поддерживал, за что-то голосовал, участвовал в каких-то прениях. После развала Союза Ждакаев снова баллотировался — и снова стал депутатом, теперь уже в масштабах России. А потом опять баллотировался. И опять получил депутатский мандат…

Впрочем, о том, за что именно и как голосовал депутат, чьи интересы лоббировал и какую фракцию представлял, лучше почитать в интернете.

* * *
В марте в Ногликах прошли выборы в районный Совет народных депутатов. А в апреле ко мне в радиостудию пришёл местный демократ Игорь Ермаков — неудачливый кандидат, вчистую проигравший сопернику из райисполкома.

Пришёл. Развернул документы: списки избирателей, данные участковых избирательных комиссий, итоговые цифры, полученные в РИК. Здесь данные рознятся, там цифры не совпадают. Короче, натуральная выборная арифметика, где одного избирателя пишут, а другой — в уме.

— Подтасовали итоги выборов в нашем РИКе, — вывел резюме экс-кандидат. — Скандальное дело получается. Отличная тема для газеты!

Пройдёт время, и демократ займёт своё место в моей сатирической повести “Недоразумение”. Из Ермакова он превратится в Бермакова — и пожизненно останется в альманахе “Сахалин” за 90-й год. Да вот же, поглядывает на меня с книжной полки…

В очерке “Разные годы” я так писал о “Недоразумении”: “Повесть, отклонённая парой-тройкой столичных журналов, усмотревших в ней сатиру на перестройку, была принята к производству Сахалинским книжным издательством. И через несколько месяцев <…> вышла в альманахе “Сахалин”. А года через три всё то, о чём я писал в “Недоразумении”, можно было наблюдать уже в реальности”.

Но тогда, в марте 90-го, до повести было ещё с полгода. А факты — вот они, под рукой, с ними не поспоришь. Однако же, факты требовали проверки. И я начал их проверять.

В участковой избирательной комиссии излагали мне нечто несвязное и делали круглые глаза. В РИК, напротив: сначала делали глаза, и уж потом только излагали. Я сходил в типографию и взял официальную справку о количестве отпечатанных для выборов бюллетеней. Сравнил с итоговыми цифрами. Разобрался с избирателями-“двойниками”. И пришёл к выводу: грубейшие нарушения — налицо. Элементарная выборная подтасовка, с чем я районное руководство в своем материале и поздравил.

— Статья что надо, — сообщил мне по телефону ответственный секретарь “Советского Сахалина” А. Лашкаев. — Срочно вези ее нам!

Я тут же сел в поезд и отправился в Южно-Сахалинск. Тогда-то и встретился с Куцем, у которого взял для материала комментарий. Не важно, что именно говорил товарищ секретарь и как оправдывался. Важно было, что материал получился острым и объективным, а это для газеты — первое дело.

Материал был напечатан. Он “выстрелил”, как говорят журналисты. Ударная волна отразилась от обкома партии — и вернулась в Ноглики, покачивая на гребне проверяющих из облизбиркома. А экс-кандидат Ермаков ещё и растиражировал материал на принте — и развесил его от Ноглик до самых окраин, включая сюда Корсаков, Холмск и Южно-Сахалинск.

В начале августа мне позвонил редактор В. Сорочан:

— Берём вас собственным корреспондентом по Ногликскому району. Вы согласны?

Ещё бы я был не согласен! Работать собкором областной газеты — заветная мечта любого районного журналиста. Ты знаешь район, знаком со многими людьми. А вот подчиняешься ты уже не местной власти, а областной. В журналистской иерархии это всё равно что со второго этажа сразу на четвёртый переехать.

Безусловно, я согласился. Поблагодарил. Положил трубку и долго сидел за столом, размышляя, о чём будет мой первый материал в должности собственного корреспондента “Советского Сахалина”.

Судьба в очередной раз делала поворот, причём в лучшую сторону. Размышления на тему: “Что делать дальше?..” я оставил на потом. А свою последнюю передачу на районном радио завершил музыкальной вставкой из Газманова:

Может быть, я обратно уже не вернусь,
Как ни жаль, как ни жаль...

Газманов как в воду глядел: ни на радио, ни в районную газету я больше не вернулся. Там всё пошло своим чередом. В начале 90-х Комаричева из редакторов перевели в заведующие отделом промышленности. До сих пор он много пишет и всё написанное публикует. И правильно делает: не стоит от гонораров отказываться. После Комаричева лет пятнадцать газетой руководил бывший ответственный секретарь А. Кузнецов. А когда он вышел на пенсию и уехал к себе в Александровск-Сахалинский, редактором стала Л. Панченко. Правоверная коммунистка (вариант: неистовая демократка) С. Кравченко до сих пор где-то в Ногликах, Н. Новицкая, она же Н. Наталенко, переехала в Южно-Сахалинск, С. Марков подался к себе в Томск. А где сейчас Л. Бараховская — не знаю.

Примечание 2018 года: Летом этого года я лишний раз убедился в том, что люди не теряются — просто их плохо ищут. Я решил поискать Бараховскую – и нашёл. Оказалось, она живет в Воронеже – вместе с престарелой матерью ютится в однокомнатной квартире. А я, помню, несколько лет назад был в командировке в Воронеже, знал бы адрес – мог бы и зайти…

Не знал. И не зашел.

Очерк девятый

Работать собкором — не груши в саду околачивать. Зато и нагрузка у собкора не та, что у корреспондента в районной газете. Найдётся время и в командировку съездить, и серьезно над материалом поработать. Правда, и ответственности — вдвое больше: не перед местным читателем за точность фактов, дат и фамилий отвечаешь, а перед областным.

Мой уход в областную газету коллеги из “Знамени труда” восприняли каждый по-своему. Комаричев меня сразу заметно зауважал. Это было приятно. Кравченко не преминула съязвить насчет районного волка в областной шкуре, что тоже неплохо. Кузнецов мой уход никак не отметил: как рисовал свои макеты с вечными “дырками”, так и продолжал рисовать. Что же до Бараховской, то к тому времени она уже работала в райкоме партии инструктором и дел со мной по должности не имела. С собкорами областной печати партия традиционно общалась на уровне не ниже руководителя отдела.

Про сотовые телефоны в те времена в газетах ещё не слышали, большой редкостью у журналистов был пейджер — аппарат для приёма текстовых сообщений через посредника-оператора. Событийную информацию мне приходилось передавать в редакцию с переговорного пункта — из кабинки для междугородней связи.

— Как фамилия начальника? Не разберу. Продиктуй по буквам, — кричала мне в трубку машинистка Ольга Боярова. И я диктовал ей по буквам:

— Тимофей, Анна, Харитон, Тимофей, Анна…

Короче, Тахтаров фамилия у начальника РИТС-2. Чего же здесь непонятного?

Собкоровской сетью в “Советском Сахалине” руководил Сергей Рязанцев. Мужчиной он был крупным, осанистым, что называется, представительным. К моим материалам относился сдержанно. Чувствовалась старая партийная школа: газетная статья должна быть фактурной и слегка суховатой, дабы придать серьёзность тому, о чём пишет журналист. Иронию, которая часто проскальзывала в моих материалах, Рязанцев безжалостно вычеркивал: как говорится, от греха подальше. Зато ответственный секретарь Анатолий Лашкаев с первой же встречи решительно направил моё перо в нужную сторону.

— Мы сатирическую страницу выпускаем, “Краб” называется. Да ты, наверное, знаешь, читал, — говорил Лашкаев. — Выпускать-то выпускаем, но редко: материалов у нас всего на одну клешню. Ты если что-нибудь там у себя в районе смешное найдешь, мне присылай. Опубликуем!

По натуре человек общительный, не лишённый чувства юмора, Лашкаев мне приглянулся. Мы подружились, хотя разница в возрасте у нас была большая — пятнадцать лет. Не раз сиживали за столом, обсуждали разные темы. Это было полезно: у Лашкаева был немалый газетный опыт. Пробовал ответсек писать и юмористические рассказы, что-то даже опубликовал в журнале “Дальний Восток”.

В отличие от Лашкаева, человека достаточно сдержанного, журналист Валерий Гвоздиков скрывать своих эмоций не умел. В газете он специализировался в основном на критических материалах: уличал нечестных граждан и выводил их на чистую воду, выискивал нелицеприятные факты и комментировал их на газетной полосе. Писал, например, о чиновниках, наладившихся ездить за рубеж на казённый счет. “А на какие шиши? — спрашивал корреспондент, и цитировал доперестроечного Райкина: — Рекбус, кроксворд!” Редактор морщился над стилевой безвкусицей, но печатал.

Известно, что градация запретов на информацию весьма широка: от расплывчатого “частная жизнь” до расстрельного “Документ особой важности”. Расследования Гвоздикова дальше грифа “Для служебного пользования” обычно не распространялись. Но и этого было достаточно, чтобы очередной материал корреспондента был у области на слуху.

Специальный корреспондент Валерий Каликинский вел сугубо криминальную тему. Одно время даже носил в наплечной кобуре газовый пистолет — не иначе, чтобы отстреливаться от организованной преступности. Впрочем, покушение на журналиста постоянно откладывалось. Каликинский не унывал и продолжал публиковать свои материалы, густо уснащая их жуткими подробностями. Фактуру Каликинский брал из старых уголовных дел, по которым приговор уже вступил в законную силу. Но попадалась и более свежая информация. Об этом читатель узнавал, добравшись до завершающих строчек очередного материала: “Следствие завершено, дело передано в суд”.

В середине “нулевых” Каликинский оставил криминальную журналистику, снял ставшую ненужной кобуру и взялся за историческую прозу. Издал роман на 900 страниц и стал писателем. О чём пишет Каликинский? А о чём может писать литератор на Сахалине? Ну, конечно же, о каторге! Правда, до Каликинского о ней уже успели написать А.Чехов, В. Дорошевич и В. Пикуль, но большой беды в этом нет. Зато читателю есть что и с чем сравнивать, есть из чего каторгу выбирать.

Работал в газете ещё один Валера — Кульбаков, и тоже не без таланта штатного разоблачителя. В начале 90-х стало модно браться за темы, прежде закрытые для журналистов, и публиковать материалы с продолжением, привлекая подписчиков. Кульбаков публиковал продолжения примерно раз в неделю. “Путаны”, “кидалы”, “бомбилы”, “беспредельщики” чувствовали себя в Валериных материалах как у себя дома. Знаток столичного “дна” Гиляровский скромно отдыхал. Столь красочные подробности не снились даже дяде Гиляю.

Как-то неуютно я ощущал себя в присутствии Михаила Войниловича. Вроде бы и автор интересный, и журналист опытный, но что-то мешало мне “притереться” к этому человеку. Возможно, его заметное нежелание в разговоре выходить за рамки обычных тем: погода, здоровье, цены…

На начало 90-х приходится время реформирования КГБ: сначала в ФСК, а затем — в ФСБ. В эпоху гласности детище Дзержинского и Урицкого активно открещивалось от своего бесславного прошлого. Требовались журналисты, которым можно было доверить полистать архивные папки с грифом “Совершенно секретно”. Одним из них стал М. Войнилович. В начале 90-х он выпустил в Сахалинском издательстве добротный очерк “Жизнь и смерть комбрига Дрекова” — о начальнике Сахалинского НКВД, замешанного в репрессиях 30-х годов и позже расстрелянного своими же органами как враг народа. Очерк прошел почти не замеченным публикой: наступала эпоха разоблачений, на фоне которых Дреков смотрелся как школьник, разбивший из рогатки стекло.

Бесконечно далёким от злоупотреблений служебным положением, пыльных уголовных дел и расстрелянных дрековых был заведующий отделом культуры, режиссёр по образованию Андрей Губер. Помню, как он предложил мне написать пьесу по повести “Аквариум”: хотел поставить её в народном драматическом театре при ДК “Железнодорожник”, где был руководителем.

— Тоболяк тоже прозаик, а его “Денежная комедия” собирает полный зал, — убеждал меня Губер. — Попробуйте сделать пьесу. Думаю, у вас получится.

Я обещал попробовать, хотя, если честно, плохо представлял себя в качестве драматурга. Так и получилось: ничего театрального я из “Аквариума” не создал. Заедала текучка: то надо в совхоз “Ныш” съездить — репортаж с фермы написать, то сделать информацию о буровиках, сдавших очередную сверхглубокую скважину. А журналист Губер трагически погиб в августе 94-го: сбила машина. Произошло это недалеко от областного театра…

По-стариковски не спеша поскрипывал пёрышком старейший журналист “Советского Сахалина” Владимир Рябчиков. Перманентно печатались, в основном по субботам, супруги Сирак. В будние дни активно поддерживал газету своими материалами Александр Тарасов. Фотокорреспондент Сергей Агличеев не успевал давить на затвор редакционного “Зенита”… Словом, все были при деле, дружный был коллектив. Одно слово – областная газета!

Редакция была преимущественно мужской, слабый пол можно было собрать в одном кабинете. Тогда ещё молодая Ольга Атачкина сидела в отделе писем с уже тогда пожилой Ольгой Игошиной. О чём-то важном и политическом, а может быть,важном и общественном писала Татьяна Вышковская.  Забыл, но уже почти вспомнил, как звали молодую журналистку, сидевшую с Вышковской в одном кабинете. Шустрая была девушка! В поисках новых газетных тем однажды прыгнула с парашютом-спаркой (то есть бок о бок с инструктором), но как-то неудачно: после прыжка лучше писать не стала. Потом ушла из газеты и затерялась где-то в Тымовском районе. Может, прыгает там до сих пор, кто знает?

* * *
Примерно раз в месяц я приезжал в редакцию: посидеть на планёрке, определить с заместителем редактора или ответственным секретарём темы будущих материалов.

— Завтра у губернатора Фёдорова пресс-конференция. Решили отправить тебя. Посидишь, послушаешь, корреспонденцию сделаешь строчек на двести, — сказал мне в один из таких приездов Лашкаев. Не иначе как в редакции захотели посмотреть, насколько свободно я ориентируюсь в областной политике. Ориентироваться я был вполне готов. В общем, дали мне диктофон — и с богом!

“На Фёдорова” собралось журналистов тридцать из областных и районных газет. Марков тоже приехал, и камеру с собой привёз, хотя дальше Ноглик его передачу телевизоры принимать отказывались: не хватало мощностей. После той памятной летучки, открывшей мне дверь в отдел кадров рыбколхоза “Восток”, мы с Марковым общаться перестали. Так только, поздороваемся при встрече — и всё, словно вместе и не проработали полтора года.

Валентин Федоров был человеком столичным, профессором торгового института имени Плеханова, и тонкости политического менеджмента знал досконально. Гостей выстроили в шеренгу. Появился Федоров, и начался торжественный смотр областных журналистских сил. Губернатор неторопливо двигался вдоль шеренги и здоровался с каждым за руку. Журналист представлялся по имени-отчеству и называл своё издание. Губернатор светлел лицом, и шёл дальше.

Потом началась пресс-конференция.

— Сахалин нуждается в инвестициях. А где их взять? Денег у государства нет и в ближайшее время не будет, — разъяснял губернатор текущий момент непонятливым журналистам. — Я знаю, где взять эти деньги! Мы создадим свободную экономическую зону — СЭЗ. Она и станет залогом активного развития областной экономики. Америка, Япония, Южная Корея мечтают о том, чтобы вложить свои доллары, иены и воны в сахалинские нефть, газ и лес. Мы дадим им такую возможность! Пусть приезжают на Сахалин и строят здесь заводы, нефтепроводы, жилые дома… Выгодно им — выгодно нам. Вот что такое СЭЗ! – здесь губернатор потер пальцами мочки ушей (видимо, такая привычка). – В следующий раз я расскажу о СЭЗ еще что-нибудь… А сейчас готов отвечать на ваши вопросы.

Не помню, какие вопросы и кто задавал. Но помню, как оживились журналисты, когда Фёдоров признался, что на досуге пишет стихи. Что? Губернатор-поэт? Такого Сахалин ещё не видел. Тут же Фёдоров и прочитал нечто лирическое. Что-то про осень, а может, и про весну. Вот про СЭЗ ничего читать не стал. Поскромничал, наверное.

* * *
Мои иронические заметки в “Крабе” заметно раздражали районное начальство. А репортажи с рыбстанов и буровых вышек номенклатура дружно старалась не замечать. Стало сложно брать фактуру: нужный мне человек исчезал из кабинета ровно за пять минут до моего появления. И это не смотря на заранее обговоренное время встречи!

Приходилось действовать партизанскими методами: появляться неожиданно и задавать вопросы, не обговаривая тему заранее. Номенклатуру это нервировало. Однажды меня вызвали “на ковёр” к третьему секретарю. Я добросовестно изложил разговор “на ковре” в своём материале. Он был опубликован в газете. После этого третий к себе меня уже не приглашал, впрочем, второй и первый — тоже.

В феврале 92-го я в очередной раз приехал в Южный.

— Мне Лашкаев говорил, у вас проблемы с жильём? — спросил у меня Сорочан.

— Есть такое, — признался я. — Дом старый, деревянный, да ещё первый этаж. Чуть дождь, вода под половицами хлюпает.

— Ну, конечно, это не жильё для областного журналиста, а издевательство. Вы сколько уже в Ногликах?

— Семь лет.

— Семь… — редактор на секунду задумался. — Сделаем так: напишем письмо на имя председателя райисполкома с просьбой улучшить жилищные условия нашего корреспондента. Передадите письмо в райисполком. Послушаете, что они скажут.

Я так и сделал: вернулся — и передал письмо председателю райисполкома Виктору Середе.

— А я ничего не решаю, — сказал председатель. — Вот если районный Совет народных депутатов примет соответствующее решение, я с огромным удовольствием подыщу для вас что-нибудь из переходящего жилфонда. А самостоятельно вам помочь — увы! — И привычно развёл руками.

Зато председатель райсовета Юрий Хадиуллин встретил меня как родного:

— Ну, как же, как же! Знаю вашу проблему, сколько лет уже знаю. И обязательно постараюсь вам помочь. Напишите заявление, мы его приложим к письму — и всё, считайте, ваш вопрос решён. А заседание райсовета — всего лишь пустая формальность!

И улыбнулся мне на прощание. Широко, как раскрытые двери.

В начале марта, ровно через три года после скандальных выборов в Ногликский райсовет, народные депутаты собрались решать насущные вопросы. Одним из них был вопрос об улучшении жилищных условий собственного корреспондента газеты “Советский Сахалин”.

Больше половины вопросов депутаты успели решить ещё до обеда. Жилищные условия оставили на потом. Дружно поднялись и отправились за калориями. Мне домой идти не хотелось — слишком важный вопрос, боялся пропустить. Перекусил плакатами в райисполкомовском коридоре.

Я маялся у входа в зал заседаний, когда появились отобедавшие депутаты. Впереди шёл Хадиуллин. На меня он даже не взглянул. Это был недобрый знак. Но я ещё на что-то надеялся…

Пара-тройка лениво обсуждённых вопросов — и очередь дошла до меня.

–Ну, здесь, товарищи, по-моему, всё ясно, — даже не дочитав моё заявление до конца, возвестил Хадиуллин. — Вопрос с жильём — один из самых острых в районе. У нас даже работники райисполкома, и то не все в новых квартирах живут!

— Мне не нужна новая квартира. Мне нужна жилплощадь, на которой хотя бы можно было жить! — невольно вырвалось у меня. Но это был глас вопиющего в пустыне.

— Ставим вопрос на голосование, — объявил председатель.– Кто “за”?… Кто “против”?.. Решение принято: отказать!

Здесь Хадиуллин в первый раз за всё заседание посмотрел в мою сторону. И неожиданно улыбнулся. Не так, как раньше, во всю дверь, а сдержанно — в пределах форточки.

Спектакль с райсоветом был сатисфакцией за скандал с выборами. Это понятно. Таковы издержки профессии: правда, напечатанная в газете, всегда оборачивается против самого журналиста. Работая над материалом, об этом как-то не думаешь: за правду же борешься! А потом — “кто за?”, “кто против?”

И оказывается: против тебя — большинство.

Примечание 2009 года. Пройдёт семнадцать лет, и на Ю. Хадиуллина, успевшего к тому времени стать вице-мэром городского округа Ноглики, будет совершено разбойное нападение. Произойдёт это в обеденный перерыв в подъезде дома, где проживал чиновник. С черепно-мозговой травмой потерпевшего самолётом доставят в областную больницу, но так и не спасут.

   По злой усмешке судьбы, напавший на вице-мэра оказался бомжем — лицом без определённого места жительства. Стать бомжем мужчину вынудили обстоятельства: коммунальный дом, в котором у него была квартира, из-за ветхости стал  непригодным для жилья…

Дня через три после памятного заседания райсовета я передавал в редакцию очередную информацию.

— Сейчас передам трубку редактору, — сказала наша машинистка Ольга, и я услышал голос Сорочана:

— Что там у вас с жильём? Что решил райисполком?

Я в двух словах объяснил ситуацию.

— Ничего, не отчаивайтесь, что-нибудь придумаем, — сказал Сорочан. — Позвоните мне через неделю.

В назначенный день я позвонил Сорочану. И услышал это:

–Мы переводим вас в штат газеты. Приезжайте. Пока поживёте в гостинице. Вопрос о квартире, я думаю, будет решён в ближайшие десять дней.

Так оно и получилось. В начале апреля 92-го я переехал в Южный. В моём кармане лежал ключ от квартиры, в которой мне предстояло жить.

* * *
Южно-Сахалинск островитяне часто называют столицей. Всё правильно: дома — большие, улицы — широкие, да и приезжих много. Мавзолея нет, но чугунный Ильич на площади лет сорок уже стоит. Не иначе как места дожидается.

Окунувшись в столичную жизнь, я ощутил её преимущества в полной мере. Не надо каждый раз бегать на переговорный пункт — передавать по телефону материалы. Это раз. Захотелось культурно развлечься — областной театр рядом, через дорогу. Подошёл, постоял у театра, вдохновился — и обратно в редакцию. Это два. А главное, до писателей стало рукой подать. В любой момент можно заглянуть к ответственному секретарю Сахалинской писательской организации Н. Тарасову и спросить: “Ну, что, брат Тарасов?” И услышать в ответ: “Да так, брат, так как-то всё…”

Но можно в СП и не заглядывать. Можно просто идти себе вдоль по улице Ленина, никого не трогая, и в районе вокзала непременно встретить знакомое лицо. То Сашу Калинина, приехавшего из Корсакова в издательство — с подборкой стихов для очередного альманаха, то Валеру Балюка, идущего навеселе из привокзального кафе. А то вдруг мелькнёт впереди знакомая фигура с курчавинкой в полуседых волосах. Да это же Толя Тоболяк! Вот уж с кем и захочешь, а не разминёшься.

Не зря говорят в одном старом фильме: «Улица полна неожиданностей!»

Судьба, впрочем, тоже…

* * *
В конце мая 91-го я прилетел из Москвы — сдавал сессию за последний курс. Первая же новость, которой меня встретили в газете, была печальной: погиб поэт Виктор Ксенофонтов.

Обстоятельства его смерти не выяснены до сих пор. Обнаружили Витю в одном из рабочих общежитий. На криминальный характер травмы указывает перелом шейного позвонка — следствие жестокого удара, нанесённого твердым предметом. Умер Витя не сразу — часов десять лежал в бытовке, и никому до него не было дела. Наверное, думали, что пьяный…

За те пятнадцать лет, что мы были знакомы, всё было в нашей дружбе: и долгие споры, и короткие встречи, и совместная работа в газетах, и общие столы. Случались и ссоры с неизменными примирениями. На восстановление прежних отношений хватало всего несколько минут откровенного разговора. И лишь однажды ссора растянулась на несколько лет, но вспоминать об этом не хочется.

Через год после Витиной смерти я съездил в Холмск — на могилу друга. Тогда же и пообещал Витиным родным издать стихи отдельной книжкой. Захватил две папки черновиков — и вернулся в Южный.

С месяц я вечерами сидел за столом и разбирал завалы стихотворных строк. Стихи у Вити печальные и всегда искренние. Я читал их — и вспоминал обстоятельства, при которых было написано то или иное стихотворение. Например, вот это, про сельского шахматиста, Витя написал, вернувшись из Ялуторовска — с межрайонной шахматной олимпиады. А вот это появилось после того, как он лежал после операции в Ярковской районной больнице…

Сборник стихов “На краю причала” был издан в 93-м тиражом в пятьсот экземпляров. Я съездил в Холмск и положил книжку на могилу друга. Несколько экземпляров оставил себе, остальные разошлись по Витиным родным и знакомым, друзьям и знакомым друзей.

Я выполнил своё обещание. Для меня это важно.

   Примечание 2012 года. Так получилось, что из-за своих многочисленных переездов я потерял эту книгу. Прошло почти двадцать лет, пока счастливый случай не помог мне отыскать сборник. Я отсканировал его и разместил в интернете — на Lib.rus.ek. Теперь о творчестве В. Ксенофонтова, возможно, будут знать не только на Сахалине.

   Любой поэт после смерти имеет право на Память, если при жизни писал хорошие стихи. Думаю, что Витя такое право имеет.

* * *
О Саше Калинине я вспоминал в одной из предыдущих глав. В 79-м мы виделись с ним каждый день, а вот в последующие пятнадцать лет — всего два или три раза.

В одну из поездок в Корсаков я заглянул в “Восход”. Из прежних знакомых остался лишь Саша — бессменный ответственный секретарь городской газеты.

— Ты сейчас в Южном работаешь, я знаю. Это хорошо. Будешь чаще печататься — издательство под боком, — сказал Саша. — А я там редко бываю, всё больше у себя публикуюсь. Вот, посмотри, — и выдернул из подшивки газету со своими стихами…

Журналисты довольно часто пишут стихи. Этому есть своё объяснение, которое я однажды вычитал у одного профессора-литературоведа. Специфика газеты такова, объяснял профессор, что из нескольких сотен тысяч слов живого русского языка при написании статей используется лишь малая часть — тысяч пять-семь. Стихи помогают журналисту не увязнуть в языковых штампах.

Думаю, дело не только в этом. Саша искал в стихах возможность выразить то, о чём в газете вспоминают крайне редко. Писал о любви, о детстве, о природе… О смерти он не писал. Она сама написала его имя в конце “нулевых” — на скромном надгробье в окрестностях Корсакова…

* * *
С поэтом Валерой Балюком (21) я познакомился в местах, гораздо менее отдалённых от Москвы, чем Южно-Сахалинск. Дело было в Рязани.

В 78-м мы с Генкой Давыдовым рванули из Москвы на родину Есенина — в село Константиново. Поехали его дом-музей посмотреть, себя показать. Но, как оно обычно и бывает в жизни выпивших романтиков, до места не добрались — застряли в Рязани.

— Где-то вон там Валера Балюк живёт, я с ним на первом курсе учился, можно к нему в гости зайти,– сказал Гена, и показал от вокзала то ли на юго-восток, то ли на северо-запад. —

— Адрес помнишь?

— Частично, — отвечал Гена. — Улицу — помню, дом тоже помню, а квартиру — забыл! Да мы его и так найдём. Валеру в Рязани любая собака знает!

Генкина забывчивость, простительная после трехдневного застолья, грозила вылиться в затяжное путешествие по чужим квартирам большого девятиэтажного дома на шесть подъездов. Однако нас это не остановило.

— Нам всего-то и надо — двести шестнадцать раз на звонок нажать, — бодро сказал Генка. — И за одной из дверей мы обязательно найдём Балюка. Если только он не спит, конечно…

Мы приступили к поискам.

В первом подъезде нас пару раз приняли за слесарей-сантехников, один раз — за каких-то Васю с Колей, а раза четыре посоветовали через глазок спросить Валеру у соседей. Квартир шесть или восемь вообще не отозвались на звонки: вероятно, жильцы были на работе.

— Что-то люди здесь какие-то невежливые, — заметил Гена, выходя из подъезда. — Могли бы и дома посидеть. Представляю, как Есенин в Рязани мучился!

Мы перешли в следующий подъезд. И здесь нам сразу же повезло. Первая же потревоженная нами квартира встретила нас как родных. Дверь открыл бравый молодец в милицейской форме с погонами лейтенанта. Вид у молодца был такой, словно бы он только что повязал крупного авторитета.

— Товарища ищете? — спросил молодец. — Что, просто знакомого? Да он ещё и поэт? Понятно! А документы у вас есть?

Мы достали свои документы. Молодец их внимательно просмотрел. Сличил наши фотографии в студенческих билетах с оригиналами. Зачем-то царапнул ногтем подпись ректора Пименова. И огласил приговор:

— “Липа”!

— Какая липа? — спросили мы хором.

— Обыкновенная “липа”, какая же ещё? — отвечал в форме. — Нет в Москве такого писателя Пименова! Прокофьев — есть, Полевой — тоже есть, он про лётчика книжку написал. А про Пименова я ничего не слышал.

Добрый молодец нас разыгрывал, это понятно. Небось, только что окончил академию МВД, ещё погоны как следует не обмыл, море энтузиазма. Вот и решил пошутить. И пошутил, да так натурально, что до города Вологды нам стало рукой подать.

— Да как же? Есть Пименов! В Москве живёт, — загорячился Гена. — Только он не писатель, а драматург.

— Ага! Уже драматург появился. Так, так! — в глазах у молодца заблестел охотничий азарт. — И чем же он занимается?

— Кто?

— Драматург.

— Пьесы пишет! — отчаянно крикнул Генка.

И здесь, как в классическом водевиле, открылась дверь напротив, и появился заспанный Валера Балюк. Увидев нас в компании с милиционером, он сразу же сообразил, что отпираться бесполезно и надо признаваться во всём. В том числе и в прежних связях с Литературным институтом.

— Юра, этих ребят сажать не надо. Это хорошие ребята, — сказал Балюк, здороваясь с молодцем. — Это Геннадий Давыдов, писатель, — Валера пожал Генке руку. — А это, — он повернулся ко мне, — кажется, тоже писатель… или поэт? А может, и драматург…

— Пименов, что ли? — спросил молодец и, не выдержав, рассмеялся.

Розыгрыш закончился в нашу пользу. Вологда была посрамлена. Мы сунули в карманы студенческие билеты и отправились с Балюком в магазин. Уехали мы из Рязани через два дня на третий.

У Генки Давыдова определённо был нюх на романтиков. Лет через пять, встретив Балюка на Сахалине, я этому не удивился. Хотя романтика из Валеры, как мне тогда показалось, улетучилась ещё в Рязани. На Сахалин Балюк приехал каким-то озабоченным. Возможно, здесь примешивалось что-то личное, не берусь об этом судить.

Выпить Балюк любил, здесь он мало чем отличался от остальных. Однако, выпив, становился не по таланту шумным. В компании Валеру старались не приглашать: общий стол мог завершиться скандалом. Драк не помню, а выяснять отношения Валера любил: то буква Р в произношении Тоболяка ему не понравится, то стихи С. Лабутина он к произведениям категории “Г” отнесёт…

Одно время Балюк увлёкся прозой — написал несколько рассказиков о похождениях литературного Бармалея в эпоху гласности и перестройки. Бармалей был довольно смешным, местами по-пролетарски прямым и даже грубоватым. Впрочем, больших гонораров перестроечный Бармалей Валере не принёс и тихо увял после нескольких публикаций.

Из Литинститута Валеру отчислили в первом же семестре. Много позже, уже став членом СП, он предпринял еще одну попытку поднять уровень своего литературного образования и подался на ВЛК, но и там продержался всего год и вернулся в Южный.

А дальше всё пошло в темпе хмельного вальса.Чем чаще Валера выпивал, тем хуже становились его стихи. Талант разваливался быстрей, чем Советский Союз после Беловежской пущи…

В лучший мир Валера Балюк отошёл всего в сорок лет. Несколько тоненьких сборников — вот и всё, что осталось от поэта. И ещё пара строк в библиографии Сахалинской областной библиотеки.

* * *
Осенью 2001 года в одном из пансионатов города Хайфа скончался 65-летний писатель-эмигрант из России Анатолий Тоболяк. Смерть его осталась почти незамеченной читающей публикой: к тому времени некогда популярного автора в России уже успели забыть, а в Израиле узнать его ещё не успели.

Не слишком практичный в быту, легко относившийся к славе и деньгам, Тоболяк на Сахалине до сих пор остаётся личностью легендарной. Достаточно полно и хорошо рассказал о нём журналист и писатель В. Семенчик в очерке, опубликованном в альманахе “Сахалин”. Без сомнения, сахалинская литература 80-90-х была бы заметно бедней без Тоболяка, с его слегка театральной судьбой и умело выписанными повестями.

Наши дружеские отношения с Тоболяком продолжались десять лет — вплоть до моего отъезда на материк. Иногда мы встречались каждый день, иногда – через месяц или год. Все зависело от обстоятельств – жизненных и житейских. Бывало, он ночевал у меня, случалось – я у него. А иногда обоим приходилось ночевать там, где нас накрывала волна очередного застолья.

Несколько лет назад я написал небольшой рассказ, посвящённый А. Тоболяку — “Не кормите кошку с балкона”. Выдерну из него несколько абзацев:

“…Однажды мы надолго заблудились в квартире случайного знакомого. Сначала пили за новую книгу, потом — за её автора, а дальше — за тех, кто находился сейчас рядом с ним. Поименно, но без фамилий. День то и дело менялся местами с ночью, и это было немного странно. “Сегодня — это уже сегодня, или пока еще вчера?” — мучил нас один и тот же вопрос. Ответа мы, понятно, не находили.

В поисках выхода мы бродили среди незнакомой мебели, перманентно натыкаясь на сервированный стол. Он подстерегал нас повсюду – на кухне, в гостиной, в спальне, даже в прихожей. Уйти через дверь не представлялось никакой возможности (иногда так бывает). Мы попытались обмануть коварный стол: сделали вид, что отправляемся на кухню, а сами прокрались в спальню и выбрались через окно.

На улице нас встретили. Двое в форме, не считая “бобика”. Спросили документы, которых мы с собой не носили. Запахло протоколом и принудительным выяснением личности. Край света, по меткому выражению поэта, поджидал нас за первым же углом…

Тогда он вынул из кармана только что вышедшую книгу и ткнул пальцем в свою фотографию.

— Это я, — сказал он, и тут же спросил: — Это я?

— Это вы, — был ответ. — А вот вашего приятеля мы не знаем.

—  Ничего, еще узнаете! – весело прозвучало в ответ. — Вот пару книжек издаст, и тогда!..

Он был щедрым человеком…”

Вот так, или примерно так, выглядели иногда наши встречи.

В своих воспоминаниях Семенчик называет Тоболяка гением искреннего общения. Рискну внести уточнение: на мой взгляд, Анатолий Самуилович был гением застольного общения. Искренность близка к истине лишь на трезвую голову, в своём застольном варианте она часто оказывается заранее подготовленным экспромтом.

Я знал Тоболяка разным: трезвым, выпившим, прилично выпившим и выпившим изрядно, однако каких-то особых откровений за ним не замечал. Если не принимать за таковые неуёмное желание балагурить, дурачиться, читать стихи… Но этим за столом отличаются многие литераторы.

Путь к прозе Тоболяк начинал с поэзии. В дружеской компании любил почитать что-нибудь из “Северного цикла”. Так он называл стихи, написанные в Эвенкии, где в 70-х работал журналистом на радио.

Вы хорошо поработали --
Так утверждает сводка.
Вот вам, товарищ Ботулу,
Ваша бутылка водки! --

с чувством декламировал подвыпивший Тоболяк. История о товарище Ботулу, с его законной алкогольной пайкой, воспринималась компанией с неизменным успехом.

Вне пиршественного стола Тоболяк был другим: рассеянным, малоразговорчивым, чаще всего — озабоченным поиском денег, печатной машинки или бумаги для неё. Любил вдруг исчезнуть на неделю или месяц из поля зрения — уехать на рыбалку или отправиться в творческую командировку, согласно путевке Сахалинского бюро по пропаганде художественной литературы. Но чаще всего исчезновение было связано с работой над очередной рукописью. Писал Тоболяк торопливо, запойно, хотя и мелким, но разборчивым почерком, неизменно оставляя большие поля, так что страницы рукописи живо напоминали газетные гранки.

Издавали Тоболяка довольно охотно. Его повести читаются легко и быстро, правда, и забываются они столь же быстро и легко. Но это удел многих и многих написанных книг: сколько талантливых романов, рассказов и повестей человечеством было прочитано — и забыто!

Известность пришла к Тоболяку после первой его повести “История одной любви”, опубликованной в 1975 году журналом “Юность”. Вскоре автор переделал “Историю…” в пьесу, и за нее тотчас же ухватился с десяток провинциальных театров. А чуть позже появился и киносценарий, по которому Свердловская киностудия сняла полнометражный фильм “Только вдвоём”. Согласитесь, не каждый писатель возьмется трижды перелицовывать один и тот литературный материал. Должна быть на это веская причина. Нашлась она и у Тоболяка. Не стоит уточнять, какая именно. На несколько лет повесть стала для автора источником весьма неплохого дохода.

По мнению писателя Михаила Веллера, “История одной любви” — конъюнктурная вещь. С этим трудно не согласиться. Бесхитростный сюжет о молодожёнах, в поисках романтики приехавших работать на Крайний Север, идеально ложился в русло официальной политики тех лет. Вряд ли это было случайной удачей автора. На семидесятые годы приходится последний всплеск трудового патриотизма в стране, время газетно-журнальной романтики БАМа, КамАЗа и прочих “строек века”.

(Помню, как в начале 70-х по комсомольской путёвке я отправился на строительство Приморской ГРЭС. Романтика улетучилась сразу же после знакомства с героями IX-й пятилетки. Основной рабочей силой на строительстве электростанции были “химики” — условно освобождённые из мест не столь отдалённых, плюс командированные шоферы и приехавшие по оргнабору сварщики и монтажники. Комсомольцев-добровольцев насчитывалось человек семь, включая секретаря, да и тот умел лишь собирать членские взносы).

Повесть о романтиках можно было бы отнести на счет естественного желания тогда ещё начинающего прозаика напечататься, если бы история не повторилась через десяток лет. В 87-м, в самый разгар горбачевской борьбы за народную трезвость, Тоболяк написал повесть “Папа уехал” — про алкоголика, променявшего семью на “зеленого змия” и в итоге покончившего с собой. Не смотря на выразительность отдельных эпизодов, большого успеха антиалкогольная повесть не имела.

А потом пришли девяностые — с инфляцией, ваучеризацией, развалом Союза и войной в Чечне. В эти годы были написаны “Невозможно остановиться”, “Во все тяжкие”, “Денежная история”. Однако книжные страдания рефлексирующего интеллигента, вкусившего цинизм перестройки, уже никого не интересовали. Не помогли и коммерческие ходы в виде постельных сцен и матерных оборотов. Повести упали на почву, выжженную инфляцией и Чечнёй, и читательским интересом не проросли. Писатель Тоболяк в одночасье оказался не нужным ни столице, ни провинции.

В 98-м он продал свою однокомнатную квартиру на улице Есенина и уехал в Израиль. Рубли, обмененные на доллары и конвертированные в шекели, дали Тоболяку приют в Хайфе, но вряд ли дали покой его душе. Писатель как творческая личность существует не там, где живёт, а там, о чём пишет. О чём мог написать в Израиле прозаик, приехавший из России?

Вопрос задан, но ответа на него нет: свои последние годы в Израиле Тоболяк провёл самым печальным образом. После инсульта, случившегося в 99-м году, он стал по сути лежачим больным. Почти два года Тоболяк прожил под опёкой своего старшего брата Бориса…

Не знаю, как и чем мог бы зарабатывать Тоболяк в Хайфе, будь судьба к нему благосклонной, однако, не думаю, чтобы литературой. Прожить на талант и в России-то проблематично, а уж тем более в зарубежье, где русскоязычных писателей по определению больше, чем написанных ими книг. И здесь судьба Тоболяка в чём-то похожа на судьбу писателя Анатолия Кузнецова, некогда известного своими повестями “Возвращение легенды” и “Бабий Яр”. Такой же стремительный взлёт, недолгие годы успеха и благополучия, потом неожиданная эмиграция — и безвестность. То же и писатель Тоболяк: многие ли его помнят? Хотя на Сахалине посмертный сборник писателя – книга избранных повестей – всё же вышел, – в конце “нулевых”…

В последний раз я видел Тоболяка в мае 94-го. В рассказе “Не кормите кошку с балкона” этот эпизод читается так:

“Мы сидели в кафешке на привокзальной площади. Я уже знал, что скоро отсюда уеду. Скользну по ломаной линии, перечеркнувшей карту, и зацеплюсь в дальнем её конце.

А тогда, в зябком мае, я говорил ему:

– Так получилось! Я обманул своего героя, и он мне этого не простил.

В его глазах замерцало любопытство:

– Как это было?

– Сначала я создал героя. Я дал ему имя и пообещал бессмертие. Потом создал ситуацию, в которой герой должен был оказаться. И пережил её вместе с ним.

– А дальше?

– Разорванные страницы, которые уже не склеить. Слова и события, которых уже не вернуть.

– Это Макс Фриш, – сказал он, подумав. – Это его Гантенбайн.

– Нет, это я. И это мой Шитов. Когда ты писал свою первую повесть, тебя звали Кротовым. Потом он уехал — на той, предпоследней странице, а вскоре уехал и ты –вслед за ним. Сейчас ты здесь, но скоро снова уедешь. Ведь уедешь?

– Откуда я знаю?

– А впрочем, не важно. Первым уеду я.

Он промолчал. Водка кончилась — неожиданно, как разговор. Потом я уехал, а он задумал свой новый роман. И начал его писать. Он писал и не мог остановиться. Жить ему оставалось еще лет семь, но посмертное забвение уже надувало щеки, готовясь погасить свечу былой известности. А все, что случилось потом, теперь для него уже не имеет значения…”

Литературные герои у Тоболяка выпивают, дурачатся, плачут, смеются, ссорятся, иронизируют, совершают глупости, мечтают о чудесах, вспоминают прошлое, пытаются угадать будущее… Словом, просто живут, как жил и сам автор. В книгах Тоболяка много написанного  “от себя”, и это, наверное, правильно. Для того, чтобы сказать миру всё, что ты о нём думаешь, вовсе не обязательно сочинять чужие судьбы, порой достаточно описать свою собственную жизнь…

* * *
Четыре путины в бригаде прибрежного лова определили мою тематику в областной газете. Я стал работать специальным корреспондентом — заниматься проблемами рыбопромысловой отрасли. До меня эту тему вёл журналист Е. Позднухов, накануне перешедший в одну из структур, контролирующих отечественный рыбпром.

Рыбная отрасль — одна из ведущих на Сахалине. Проблем здесь — море. Разумеется, Охотское. И парочка заливов в придачу. Лимиты, квоты, участки, невода, флот, промысловые билеты… И пошло, и поехало.

Впрочем, говорить о рыбацких проблемах — всё равно что в резиновых сапогах тонуть. Это не в ванне в домашних тапочках! Помню, тонул я однажды в Ныйском заливе, когда рыбачил. Пренеприятнейшая это вещь! Ладно, хоть лодка вовремя подоспела…

Вот в такую интересную отрасль я и угодил в апреле 92-го. Время было весёлое, хоть помирай со смеха. Прежний “Сахрыбпром” стремительно разваливался, на его обломках нарастали, как ракушки, частные рыбоперерабатывающие структуры и частный же рыбопромысловый флот. В Южном вдруг стало тесно от приезжих: первоначальный капитал, полученный в дурмане перестройки от торгово-производственных операций, поспешно вкладывался в рыбу и икру. Долетевший из Москвы призыв: “Обогащайся!” окраины стремительно воплощали в жизнь.

В Южном это было заметней, чем в Ногликах. Открылись и расцвели частные рестораны, гостиницы, магазины. Лопался от свежеиспечённых фирм только что отстроенный “Сахинцентр”. Поэт-губернатор вещал с телеэкрана о конце разрухи и близком пришествии СЭЗ. Пришествие откладывалось со дня на день.

На Сахалин зачастили соседи с Хоккайдо. Японцы приезжали не с пустыми руками: привозили гуманитарную помощь в виде упаковок с одноразовыми шприцами. Для островной медицины тех лет это была редкость. Даренному коню сахалинские власти в зубы не смотрели — было не до этого: начиналась подготовка к проведению международного тендера на прокладку нефтегазопровода от северных месторождений до Южно-Сахалинска.

Незамедлительно последовали ответные визиты. Какие подарки везли наши граждане в соседнюю страну, лучше спросить у соседей. Домой же визитёры привозили подержанные автомобили и бытовую технику: телевизоры, видеомагнитофоны, электрические швейные машинки…

Ездили в Японию и журналисты — налаживали дружеские отношения с зарубежными коллегами. “Кёници-ва”, — как-то утром после Хоккайдо поздоровался со мной Лашкаев. “Банзай!” — в лучших традициях восточной вежливости ответил я ответсеку.

Менялось время, менялась и областная журналистика. Островная пишущая братия условно разделилась на сторонников умеренно-консервативной газеты “Советский Сахалин” и приверженцев безудержно-либерального издания “Свободный Сахалин”. Одно и то же событие эти газеты часто давали по-разному. Умеренные старались убеждать читателя логикой и здравым смыслом. Либеральные аргументировали хлёсткой фразой и ссылками на эксклюзив. Впрочем, на вошедших в моду фуршетах аппетит у тех и других был примерно одинаковым.

Ещё недавно симпатии журналистов к конкретным лицам и организациям подавались как “мнение газеты”. Теперь это именовалось более определённо: “скрытая реклама”. Понятно, что не бескорыстная. Иначе откуда бы у некоторых газет стала вдруг появляться дефицитная в те годы оргтехника — компьютеры, принтеры, сканеры?

Однажды я заглянул к редактору “Свободного Сахалина” П. Лякутину. Тот сидел за компьютером и бойко стучал по клавиатуре. Заметив мой интерес к технике, Петя сказал с ноткой превосходства в голосе:

— Это тебе не пишущая машинка! — и похлопал по монитору, словно по шее боевого коня.

Принято считать, что газета должна стремиться к объективности. Это в идеале. Однако объективности как таковой в журналистике не существует. Газетный факт — всего лишь определённый набор обстоятельств, прихотливо выбранных журналистом из собранной информации. Убедительность факта зависит не только от того, кто готовит этот условный набор, но и от того, кто его редактирует. От того, кто прочитывает материал перед тем, как заслать в набор. И от того, кто подписывает газету как редактор…

* * *
Я собирал информацию из разных источников: ходил на заседания рыбопромыслового совета, брал интервью у новоиспечённых рыбопромышленников, просил дать цифры в “Сахрыбводе” и “СахТИНРО”. Бывало, что информация никак не складывалась в логическую цепочку, а то и прямо противоречила здравому смыслу. Зачем, например, выделять промысловые квоты областной администрации? Чиновники — что? В “золотом треугольнике” собираются минтай на удочку ловить? Или крабов отправятся добывать у берегов Камчатки? Или, к примеру, право переуступки квот. Это же стопроцентное делание денег из воздуха! Почти легализованный “откат” в особо крупном размере. Это ли нужно рыбопромышленной отрасли, которая переживает не самые лучшие времена?

Своими сомнениями я делился с читателями в материалах. Что-то вычеркивалось на пути к печатной машине, но большая часть информации попадала в газетные киоски. Реакция заинтересованных лиц на материалы угадывалась в общении с сахалинскими рыбопромышленниками: за каждым из них стоял свой интерес.

— Московская команда мечтает прибрать сахалинскую рыбу к рукам, но мы её так просто отдавать не намерены, — говорил мне в недавнем прошлом вице-губернатор, а ныне предприниматель Владимир Горшечников. — “Сахрыбпром” разваливается, областной Рыбакколхозсоюз дышит на ладан. Рыбаки не знают, куда им приткнуться. Нам надо объединяться. Вот мы создали АРС — Ассоциацию рыбопромышленников Сахалина. И с нами уже начинают считаться. А мы идём дальше! Пройдёт года два, и у нас будут свои предприятия, свой флот. И кстати, свои депутаты, которые станут защищать интересы простых рыбаков…

Умел говорить Горшечников! Всё верно, и всё убедительно. Но умел говорить и тогдашний председатель Облрыбакколхозсоюза Виктор Бессараб.

— Ассоциация — это понятно, нынче много всяких ассоциаций, союзов, фондов… Я не против, пусть они будут. Но ведь у них нет ни судёнышка! Про тралы, ловушки, невода я уже и не говорю, — горячился председатель. — Вы, я знаю, и сами рыбачили. И что? Разве не было в колхозе катеров, сетей? Или рыбаки мало зарабатывали? Сейчас колхозы укрепляются, закупают промвооружение, ремонтируют флот… Никому и в голову не приходит взять и выйти из нашего рыбацкого союза. Так что все эти разговоры о кризисе в РКС совершенно беспочвенны.

Умел говорить Бессараб! И тоже всё правильно, всё убедительно. Однако и новые рыбопромышленники зря в карман за аргументами не лезли. Помню разговор с Анатолием Филипповым, одним из новоиспечённых нуворишей тех лет.

— Наловить рыбы — это полдела, её надо ещё переработать, — говорил нувориш, явно рисуясь перед журналистом. — Рыбы-сырца много, а куда её девать? Надо выпускать консервы, пресервы, копчушку всякую. Вот мы этим и занимаемся. Построили цех, пусть и небольшой, но свой. Нам квоты выделили, а мы их у судовладельцев на рыбу обменяли. И им хорошо, и нам приятно!

Всё правильно: коптильню организовать — это не рыбопромысловый флот модернизировать, большие капиталы здесь не нужны. Главное, чтобы рыба была, а прибыль сама в карман полезет… Простая бумажка с печатью, дающая право на вылов определённого количества сырца (так называемая квота) оборачивалась миллионами. Предприимчивые люди торопливо сколачивали капиталы, люди непредприимчивые — теряли то, что есть.

…Пройдут годы, и появятся на острове кристально честные чиновники, уважаемые бизнесмены, благонамеренные спонсоры. И никому уже не будет интересно, чем в действительности пахнут иные кабинеты и офисы — импортным дезодорантом или сахалинской рыбой, заграничным одеколоном или отечественной икрой.

* * *
Однажды, отправившись в командировку в Макаровский район, я зашёл в природоохранную прокуратуру. Слово за слово, и обозначилась интересная тема. Вооружившись фактурой, я вернулся в Южный и взялся за статью. А дальше события развивались следующим образом.

Сижу я у Лашкаева (мы с ним делили один кабинет на двоих), пишу материал. Вдруг открывается дверь, и появляется обиженный предприниматель. Из Макаровского района. Говорит, рыбный цех природоохранная прокуратура прикрыла. Дело шьёт. На Колыму, может, и не сошлют, а вот от штрафа тысяч в семьсот, точно, не отвертеться.

— Да деньги — тьфу! — говорит предприниматель. — Мне за Россию обидно. И что это за страна такая, в которой за отходы производства приходится штрафы платить?

— За что конкретно платить? — спрашиваю. — Что за отходы?

— Икра, — отвечает предприниматель, и вытаскивает из кармана бумажку. — Вот, смотрите, это технология разделки рыбы лососевых пород. Берём, например, кету и потрошим её. Получаем рыбью тушку и субпродукты — печень, молоки, икру. Правильно?

— Всё правильно, — отвечаю. — Получаем икру.

— Идём дальше, — не унимается предприниматель. И вытаскивает из кармана ещё одну бумажку, уже посолидней. — Вот план нашего цеха. Видите? Здесь разделочные столы, там мойка, вот засолка, дальше тарный склад… А вот это, прошу обратить внимание, специальное место, где собираются отходы для их последующей утилизации.

— А где икра? — удивляюсь я.

— А икры, извините, нет! — радостно отвечает предприниматель. — Нет у нас в цехе икорного производства. Икра в отходы идёт. Вместе с печенью и молоками.

Я ушам не верю:

— По-вашему, икра — отходы производства? Это бред!

— Нет, не бред, — гнёт своё предприниматель. И вытаскивает из кармана уже не одну, а целую пачку бумажек. И начинает их мне на стол отслюнивать по одной. — Вот рабочий цеха Петров заявляет в природоохранную прокуратуру, что икру не солил и солить не собирается. Вот рабочий Иванов пишет то же самое… Вот рабочий Сидоров…

До сих пор не пойму, на что рассчитывал этот предприниматель, обратившись в газету? Зачем бумажки на стол отслюнивал?

А материал о доходах, получаемых из отходов, получился смешным. И на редакционной планёрке его отметили как лучший.

* * *
Одному вести рубрику, да ещё сатирическую, трудно: рано или поздно начинаешь скатываться в повторы. С моим переездом в Южный Лашкаеву стало гораздо легче кормить морское членистоногое смешными заметками. Газетный “Краб” заработал обеими клешнями. А третьим мы пригласили помощника ответственного секретаря В. Плотникова.

— Есть идея: придумать для “Краба” общий литературный псевдоним, — предложил я после первой. — Например, братья Топорковы. Что скажете?

— Готов быть старшим братом, — сказал Лашкаев.

— А мне и младшего хватит, — добавил Плотников.

— Беру то, что осталось, — заключил я. — Буду Топорковым-средним.

Мы выпили за здоровье новорожденных и разошлись по домам. А примерно через неделю братья Топорковы уже появились на газетной странице в “Крабе”.

Старший Топорков писал в стиле Лашкаева маленькие смешные заметки из областной жизни. Младший развлекал читателя шутливыми стихотворениями в духе поэта Плотникова. А средний брат размахнулся на цикл юморесок “Всё — первое”. Из “Краба” в “Краб” публиковались мини-рассказы из этого цикла: “Моё первое предпринимательство”, “Моя первая приватизация”, “Моя первая маёвка…”

После сатирических рассказов, повестей, романа писать за Топоркова было легко. Мой литературный братец постоянно иронизировал, иногда в его рассказах проскальзывал и сарказм. Сюжеты строились на гротеске. Необходимый материал предоставляла сама жизнь. В ней было вдоволь всего: безудержного вранья, фантастического домысла, невероятного нахальства…

Помню, как обиделся заведующий сельхозотделом Фердалис Шамазов, прочитав в газете “Моё первое фермерство”. На то была своя причина. Фердалис активно поддерживал в газете голландцев, приехавших на Сахалин внедрять технологию выращивания картофеля. Размышления Топоркова о голландском ноу-хау — специальных завязках для мешков, без которых на Сахалине картошку не вырастить, привели Шамазова в состояние, близкое к критическому.

— Что это за топорковщину вы в газете развели? — бушевал Шамазов в кабинете у Лашкаева. — Причём здесь завязки для мешков? Какие могут быть шутки с иностранными партнёрами?

Гораздо сдержанней вела себя после публикации юморески “Моя первая приватизация” корреспондент Татьяна Вышковская. Здесь тоже не обошлось без маленького скелета в шкафу: параллельно с журналистикой Татьяна пробовала себя в гостиничном бизнесе. На приватизацию бывшей госсобственности Топорков смотрел явно не глазами бизнес-вумэн. Впрочем, до битья посуды в кабинете Лашкаева дело не дошло: не интеллигентно.

“Топорковщина” продолжалась примерно полгода. Журналистскую мистификацию можно было бы продолжать и дальше, благо тем было много, и каждая — актуальней не придумаешь. Однако в конце 92-го братья Топорковы из газеты исчезли. Их просто не стали печатать. Зарубили на корню. Полагаю, не без участия С. Рязанцева, который всегда относился к иронии как к чему-то недопустимому в газете. А может, дело в чём-то другом, не знаю.

Свою последнюю, четырнадцатую по счету, публикацию из цикла “Всё — первое” я назвал, исходя из ситуации: “Мой первый последний Новый год”.

Год 94-й стал для меня последним годом пребывания на Сахалине. Об этом можно было бы рассказать подробно, но можно и опустить. Не я первый приехал на остров, не я последний его и покинул. До меня в областной газете успели поработать десятки журналистов; уже при мне или вскоре после меня уехали на материк А. Бутяков, М. Войнилович, Ф. Шамазов…

Через десять лет я встретился с Сорочаном в Москве на одном творческом семинаре. Жаль только, что в столичной суете на хороший разговор не хватило времени…

Тогда же, в Москве, Сорочан попросил меня написать строчек триста в юбилейный номер “Советского Сахалина”: 1 мая 05 года газете исполнялось 80 лет. Триста строчек я написал, а юбилейный номер мне прислали по почте.

Совершенно не представляю, что написать к 100-летию газеты. Впрочем, время подумать над этим ещё есть. А к 90-летию “Советского Сахалина”, пожалуй, хватит и этой главы. Она несколько великовата, но это ничего: если надо, ответственный секретарь её сократит. А возможно, и отредактирует.

Хотя, я думаю, в этом нет никакого смысла.

Можно сократить повесть. Можно отредактировать роман. Даже Историю можно переписать, было бы желание.

Вот только то, что ты прожил, продумал, прочувствовал — не перепишешь. И не сократишь. И судьбу — не отредактируешь, даже если и захочешь.

Очерк десятый

В молодости я зачитывался мемуарами Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь». Однажды открыв эту книгу, я не закрывал её бесконечно долго, —  кажется, целую вечность. Не раз и не два возвращался к ней, перечитывал отдельные главы и страницы, подчёркивал особенно понравившиеся места. Не потому, что тянуло в Париж: просто хотелось понять, что есть жизнь и судьба творческого человека.

«Этим летом, в Абрамцеве, я глядел на клёны сада и на покойные кресла, — писал Эренбург. — Вот у Аксакова было время, чтобы подумать обо всём. Его переписка с Гоголем — это неторопливая опись души и эпохи. Что оставим мы после себя? Расписки: «Получил сто рублей» (прописью). Нет у нас ни клёнов, ни кресел, а отдыхаем мы от опустошающей суеты редакций и передних в купе вагона или на палубе. В этом, вероятно, есть своя правда…»

Отсутствие клёнов и кресел не помешало Эренбургу оставить после себя довольно подробную опись событий первой половины XX века. Мемуарист выхватывает из забвения то полузабытую встречу, то давнее воспоминание, то случайный разговор; события, даты, страны, континенты прихотливо перемешаны с именами писателей, художников, полководцев, политических деятелей; за обилием подробностей угадывается рука искушённого беллетриста.

В отличие от Эренбурга, у меня никогда не было сожалений по поводу заповедного Абрамцева. Желание вести опись души и эпохи обошло меня стороной. Почти не помню расписок, особенно прописью. Про купе и не говорю: сплошные плацкартные полки, да и те боковые или верхние.

Так получилось, что я никогда не стремился запастись впрок свидетельствами эпохи. Я просто в ней жил,  полагаясь на обстоятельства. Жизнь была, как и водится, прекрасной и удивительной, менялся лишь её антураж. В семидесятые годы это была колбаса по талонам и польские джинсы по блату, в восьмидесятые — журнал «Огонёк» с Коротичем и брожение умов в винных очередях. А в девяностые — цепочка на шее, стрижка «под ноль» и стреляные гильзы россыпью.

Эпоха брала за горло. Наступали иные времена — растерянные и обозлённые, расчётливые и смутные. На волне безвластия и криминала пешки прыгали прямо в дамки, «шестёрки» выбивались в червовые тузы.

Помню, как в 91-м я летел в Сочи через Москву. Приземлился в Домодедово, автобусом доехал до Внуково. Зашёл в аэровокзал. В ожидании посадки бродил среди пассажиров и чемоданов, пока не услышал макаровское: «Ба-бах!..»

…Он лежал в двух шагах от входа — прилично одетый гражданин, только что прилетевший откуда-то с юга. Алое пятно, безумно яркое на белой рубашке, расплывалось на груди. «Проходите, проходите, не задерживайтесь!» — сердито говорил дежурный милиционер, ещё толком не отдышавшись после пробежки. Пассажиры послушно обходили убитого и шли себе дальше — искать грузовой терминал.

Я не Тополь, не Пронин и уж точно не Дарья Донцова, — красиво описывать смерть не умею. Да и может ли она вообще быть красивой — смерть?..

* * *
После сахалинских сопок, усеянных пихтами да елями, южнорусская природа показалась мне столь же унылой, как у Чехова в повести «Степь». Помните?  «Бричка бежит,  а Егорушка видит все одно и то же — небо,  равнину,  холмы…

Почти всю дорогу до Волгограда я просидел у окна — мысленно сравнивал когда-то прочитанное с тем, что открывалось мне за стеклом. Не ошибся классик, точно все описал: вон холмы, здесь —  равнина, там — небо…

На родной транссибирской магистрали, в скором поезде «Москва-Владивосток», я давно бы уже разговаривал с каким-нибудь попутчиком по душам. На Приволжской железной дороге, похоже, это было не принято. Туман отчуждённости стоял у пассажиров в глазах. Типа, не замай, не нашего огорода овощ! Выйду в тамбур покурить, затянусь до глубины души, и снова тянет глянуть в окно. А там всё одно и то же: равнина, небо, холмы…

Вагон оживился, лишь когда подъезжали к Волгограду. Загремели вагонные полки, замелькали тюки и сумки, завизжали замками-«молниями» чемоданы. Мелькнул и пропал за окном Мамаев курган, погрозила скульптурным мечом в никуда мать наша Родина.

«Уважаемые пассажиры, наш поезд прибывает в город-герой Волгоград!» — объявила по радио безликая проводница. Зазвучала, ударила по нервам «Течет река Волга», продержалась с минуту  — и стихла, оборвалась, заглушенная скрипом тормозных колодок.

Стало быть, приехали…

* * *
Галопирующая инфляция, взяв разбег ещё там, в Южно-Сахалинске, догнала меня в Волгограде. Примерилась — и лягнула своим тяжёлым копытом. Осмотревшись на  местности, я пришёл к неутешительному выводу: моих денег едва-едва хватит на кооперативный гараж, а о том, чтобы купить городскую квартиру, и думать нечего. Оставалось одно: искать жилье где-нибудь  в сельской местности. Например, в Береславке. Почему бы и нет? Всего-то сорок километров от города, можно за день пешком дойти. А если босиком, то и полдня хватит.

Созвонился. Предварительно сторговался по телефону. Отправился смотреть квартиру и давать задаток. И уже покуривал на автовокзале, поджидая автобус до Береславки, как пришла здравая мысль: а что я там делать буду? Газеты в посёлке нет, издательства — тоже нет, а новости из Калача-на-Дону по проводам транслируют.

Так и ушёл автобус в Береславку без меня. И правильно, что ушёл: ну, что бы я там без газеты делал?

Пришлось опять закопаться в объявления. Вдруг попалась мне Иловля. Районный центр, как-никак, и до Волгограда регулярно транспорт ходит. Опять всё сначала: созвонился, сторговался… Словом, купил что нашёл. Пару дней обживался на новом месте.

А потом подался устраиваться на работу в районную газету «Донской вестник».

— Это что же, из областной газеты да в районную? Обычно наоборот: люди в город стремятся уехать, — огорошил меня при встрече редактор Юрий Анищенко.  — Вот у нас один журналист работал… — прозвучала какая-то фамилия. — Так он сейчас в Волгограде живёт, с городской газетой сотрудничает.

— В город я ещё успею уехать, — успокоил я редактора. — Пока я здесь хочу пожить.

— Ну, если только пожить… Могу взять на полставки, — заключил редактор.

Выбирать мне не приходилось, и я согласился.

Подборка информаций, пара-тройка корреспонденций, и я стал в газете почти своим человеком. Стать полностью своим мешали недостающие полставки: заработка хватало на чай и табак, и то не самый дорогой. Выручила редакция: в первую же неделю принесла мне целый пакет домашних закруток: помидоры, варенье и прочие огурцы. Это меня растрогало.

— Ты когда у нас в редакции появился, помнишь? В 95-м. Тогда многие в Иловлинский район из Чечни приезжали: и русские, и нерусские… Мы думали, что ты тоже из беженцев, — объяснил мне лет восемь спустя за гостевым столом давно уже бывший заместитель редактора Вячеслав Загарев.

—  Так я же с Сахалина приехал! Вся редакция это знала. Как вы меня с беженцем могли спутать? — спросил я без обиняков.

— Ну, мало ли как,  — смутился Загарев. — Сахалин, он ведь вон где, отсюда не разглядишь, а до Чечни всего километров пятьсот. Вот и решили помочь, от чистого сердца…

В «Донском вестнике» факты осмысливали в лучших традициях В. Овечкина — автора некогда знаменитых «Районных будней». То есть чем ближе к земле, тем ближе к жизни, плюс парочка фотографий… в общем, пойдёт. Правда, за скобками оставалось журналистское мастерство, но это уж кто как сумеет. Главное, оперативность. Фактура, конечно: передовые механизаторы, грамотные агрономы. Добросовестные доярки.  И колхозно-совхозное руководство, уж не без того. А куда нынче без руководства?

Тяжёлый хлеб у районного журналиста, здесь и к Овечкину ходить не надо. Однако же, люди работали. И я на полставки вместе с ними: куда-то ездил, с кем-то встречался, о чем-то писал… «Забойных» материалов, признаться, не было: не та обстановка. Все больше по мелочам: информация, корреспонденция…

* * *
Редакционные огурцы с помидорами кончились раньше, чем я успел получить свою первую зарплату размером в полставки. Пришлось  задуматься о хлебе насущном раньше, чем он появился у меня на столе. С благословения редактора я наскоро вскопал пару маленьких грядок прямо в редакционном дворе. Посадил лук, петрушку, огурцы и почему-то дыню. Не иначе как для экзотики.

Тёплая донская весна мне благоприятствовала. По вечерам я ходил поливать свои грядки. Лук с петрушкой взошли, а огурцы мои старания проигнорировали. Небось, рассчитывали на удобрения, которых у меня не было со времён Поярково. А может, попросту вредничали: кто их, эти овощи, поймёт?

— А агрономы на что? — сказал мне завотделом сельского хозяйства Сергей Гридин. — Я ведь сельхозинститут окончил, агрономический факультет. А ты и не знал? Помогу тебе с овощами. Ты главное, хорошую землю найди,  пока весна не прошла, а за урожай не беспокойся: урожай будет. Замучаешься убирать!

Легко сказать — найди землю! А где её, извините, искать? И здесь мне как всегда помог случай. Беру я как-то информацию в районном комитете по сельскому хозяйству у ведущего специалиста Владимира Аликова. Между делом вздохнул о земле, дескать, мне бы хоть маленький клок, под картошку-маркошку. Не громко вздохнул, а так, в пределах приличия. И вдруг слышу от Аликова:

— Я тебе помогу. У меня в хуторе Колоцкий есть участок. Отличная земля! И скважина пробита, чин по чину… Правда, воду вручную приходится качать. Выделю тебе грядку, хоть морковку сажай, хоть картошку. Только одно условие: будешь ходить поливать — и про мои грядки не забудь. Уговорились?

Пройдёт пара лет, и Аликов утонет, купаясь  в озере (остановится сердце). Но это будет потом, а тогда, в мае 95-го, кто заглядывал дальше будущего урожая?

Дождавшись субботы, мы с Серёжей Гридиным сели на его мотоцикл  и поехали в Колоцкий — поднимать целину в масштабах отдельно взятого участка. Приехали, подняли, — в смысле, вспахали свободную землю в две лопаты. Нашпиговали грядку картошкой, не забыли и про огурцы с морковкой. Подымили на свежем воздухе и взялись за томаты.

— Томаты будем сажать строго по Митлайдеру,  — торжественно объявил Серёжа.

— Это как? — не понял я.

— Строго по науке, — туманно объяснил завсельхозотделом. — Узкие гряды, широкие проходы — вот гарантия щедрого урожая! Главное, с микроэлементами не переборщить, а помидоров у тебя будет столько, что консервировать замучаешься.

Услышав про микроэлементы, я воспрянул духом: чего-чего, а элементов в Иловле хватало. Я лично купил три пакета, и у Серёжи нашлось пакета два. На все томаты хватит!

Поделили мы землю на узкие длинные грядки, сделали проходы, разобрались с рассадой. Тень томатного гения маячила за нашими спинами и одобрительно покашливала в кулак. Полили мы все это дело водой, и покатили обратно в Иловлю — конечно же, по дороге, которая мимо магазина идёт. И хорошо так покатили! Во всяком случае, в понедельник я всего-то на редакционную планёрку и опоздал, да и то лишь часа на два.

Весь июнь и июль я исправно наведывался в хутор Колоцкий — поливал всё подряд, что под руку подвернётся, в том числе и томаты: ну как же без них? Но то ли в ширине проходов мы с Гридиным маленько ошиблись, то ли с микроэлементами осечка вышла, только не выросли у меня помидоры как на картинке. Так, одно безобразие: штучки по три с куста, да и те мельче гороха.

…Много лет спустя я напомнил Гридину про Митлайдера. «Агрономы тоже иногда ошибаются, — улыбнулся Серёжа. — А может, почва такая нам попалась — не для томатов. Все может быть!»

Редактора  Анищенко в газете давно уже нет: пришёл новый районный глава и отправил редактора на пенсионный отдых.  Но фотограф Анатолий Чеботарёв все ещё в «Донском вестнике», и ответственный секретарь Екатерина Белявина тоже пока на месте, да ещё корреспондентка Светлана Фёдорова про культуру строчки выдаёт. И то ладно.

С Серёжей Гридиным я пусть и редко, но встречаюсь. Моему ровеснику уже за шестьдесят, но он продолжает работать — все тем же бессменным завсельхозотделом. Мотается по району в поисках героев-механизаторов, приезжает, садится и пишет. В зависимости от сезона, герои заметок и репортажей занимаются то севом яровых культур, то уборкой урожая, то вспашкой зяби…

В судьбе Серёжи Гридина, бессменного завсельхозотделом, я вижу один из «районных» вариантов своей собственной судьбы. Я мог бы всю жизнь проработать в Ярково или Поярково, Покровке или Ногликах… Мог бы, но не захотел. Да и не под силу мне было бы из года в год рассказывать об одном и том же, — слов бы не хватило. Наверное, поэтому я в Иловлинском (Ярковском, Михайловском, Октябрьском, Ногликском)  районе и не живу.

Вероятно, и в самом деле судьба у меня такая — беглая. Натуральный Агасфер, только с русско-украинскими корнями. И никаких тебе синайских пустынь.

Хотя ведь и без пустынь бывает жажда…

* * *
В «Донском вестнике» я проработал месяца три — и затосковал. На газетной полставки тосковать было особенно невыносимо. «Надо ехать в Волгоград», — сказал я однажды себе. И навсегда порвал свои полуставочные отношения с редактором Анищенко.

Осенью 95-го их доллар успокоился, а наш рубль укрепился. Я продал квадратные метры в Иловле и купил их в Волгограде. По рыночному соотношению 2:1. Вполне приличная девятиэтажка, хотя и в Кировском районе. Это всё-таки лучше, чем в Красноармейском или Тракторозаводском: не так ощущается отдалённость от центра.

Своё знакомство с Волгоградом решил начать с местного Союза писателей. Пришёл, познакомился. Однако разговора с ответственным секретарём – поэтом Владимиром Овчинцевым (позже ставшим депутатом областной Думы) у меня не получилось.

— Вы, наверное, хотите вступить в Союз писателей? — чуть ли не со второй фразы огорошил меня поэт-секретарь. — Имейте в виду, у нас в союз большая, ну очень большая очередь! Писатели ждут приёма годами, издают много книг, получают положительные рецензии…

И пошёл, и пошёл объяснять мне, заезжему провинциалу, все тонкости и нюансы вступления в писательский союз. Хотя мне и надо было всего ничего — поговорить по душам о местной литературе. Мне попался вполне законченный интеллигент: душа у  секретаря оказалась застёгнутой на все пуговицы.

(Несколько лет спустя кто-то из местных журналистов познакомил меня с волгоградским писателем-фантастом Евгением Лукиным. До этого я прочитал несколько его повестей, они мне понравились. Захотелось услышать мнение и о своих вещах. Следуя старой литературной традиции, решил подарить Лукину свою книжку. «А зачем?» — тут же спросил он. По интонации, с которой это было сказано, я понял: свою очередь в СП фантаст уже отстоял, остальное ему не интересно.).

В нелёгких 90-х я одно время работал сторожем на рынке. Официально он закрывался в семь часов вечера, однако успокаивался не раньше одиннадцати. Около полуночи ППС увозила в милицию последнего пьяного, и в торговых рядах наступала относительная тишина. Я сидел у себя в сторожке и чтобы не уснуть писал всё подряд: стихи, рассказы…

Тогда же сложился у меня «Склад баллад» — довольно большая подборка иронических стихотворений. Многое из этого склада позже перекочевало на страницы газеты «Вечерний Волгоград», но есть и то, что осталось в черновиках, — например, «Баллада о поэте».

Жил поэт с голубыми очами,
Был на гения шибко похож.
Сочинял он катрены ночами,
Не чурался терцетов он, то ж.

И за то, или даже за это,
Ну, а в общем-то, и поделом
Пригласили однажды поэта
Во казённый, с колоннами, дом.

А в дому том — большом, трёхэтажном,
По дорожкам ковровым пыля,
Всё ходили чиновники важно,
Всенародного счастия для.

«Разберёмся!» — поэт усмехнулся,
Лоб в раздумье легонько потёр —
И в чиновничью жизнь окунулся…
Так и плавает в ней до сих пор.

Что стихи? С них прожить невозможно:
Голодали Рембо и Верлен.
А в чиновниках — сытно, надёжно,
Ни терцетов тебе, ни катрен.

Но царапает мозг, как терновник,
Мысль печальная, сколько уж лет:
«Для поэтов я — мелкий чиновник,
Для чиновников —  мелкий поэт».

В 90-х жить в Волгограде было не то чтобы скверно, а как-то скучно. Радости никакой, разве что «Хопёр-Инвест» в телевизоре развеселит — пообещает фантастические дивиденды на свои сертификаты. Лезть на финансовую пирамиду без страховочного пояса я даже не пытался: наивных вкладчиков хватало и без меня. А Цекало с Милявской и примкнувший к ним Минаев, старательно рекламировавшие с телеэкрана «Хопёр-Инвест», мне ещё на Сахалине надоели.

Однако, жизнь продолжалась, надо было хотя бы завтракать, а иногда и обедать. Я вспомнил Сашу Яковлева из восьмой главы — и пустился во все тяжкие: подался торговать всем подряд на местный рынок. Мой начальный капитал был небольшим, на приличный доход рассчитывать не приходилось. Так что рыночную беллетристику о миллионерах, которые запросто выходят из рядовых чистильщиков сапог, оставляю на совести наших, частью уже покойных, младореформаторов.

Надеюсь, когда-нибудь я  вспомню это время: страниц на сто впечатлений хватит. Но «всему своё время», как однажды заметил гражданин Екклесиаст. Это время, я думаю, пока ещё не наступило.

* * *
«…Зимой 96-го я прыгнул в проходящий поезд и подался в Москву. Время было сумбурное, смутное. Письма писать было глупо, посылать телеграммы — ещё глупей. Оставалось надеяться на домашний телефон. И на то, что трубку поднимут в любое время дня и ночи».

«…И больше — ничего», — так называется небольшая автобиографическая вещь, которую я процитировал в предыдущем абзаце (позже она была опубликована в журнале “Москва”). Вспомнил я про не случайно. Давнишняя поездка к другу в Москву заставила меня многое пересмотреть в своей жизни. Я понял: каким бы доходным бизнесом я не занимался, бессонница миллионера мне не грозит. А значит, надо браться за то дело, которое я знаю.

Вернувшись из Москвы, я прихватил для компании «Карманного Патрикеева» и отправился в областную газету «Волгоградская правда». Тогда она размещалась в «свечке» — одиннадцатиэтажной бетонной коробке на Привокзальной площади. Поскольку для газеты я был человеком с улицы, без преференций и прочих лоббистских штук, долго раздумывать не стал — двинулся прямиком к редактору Анатолию Михайловскому.

— Редактор в областной администрации, сегодня вряд ли уже будет, — честно признались в приёмной.

— А кто есть? — не отставал я. — Заместитель редактора на месте? А ответственный секретарь?

Заместитель редактора Александр Афанасьев оказался на месте. Впрочем, он сразу же предупредил, что сам  такие вопросы не решает. И даже не знает, можно ли их решить вообще. При этом вид у заместителя был не то чтобы виноватый, но какой-то отстранённый. Чувствовалось, что думает он сейчас о другом. Впрочем, от книжки Афанасьев не отказался — обещал почитать на досуге.

— Заходи через недельку, другую, может, что-нибудь придумаем, — сказал Афанасьев на прощание. С тем и расстались.

Позже я догадался, о чём думал тогда Афанасьев — о переходе в другое издание. В 96-м КПРФ вознамерилась выпускать в Волгограде свою газету — «Волгоградскую трибуну», — и Афанасьеву предложили её редактировать. На момент нашей встречи  он как раз дорабатывал в «Волгоградской правде» последние дни.

Не удивительно, что через недельку, другую, постучавшись в знакомый кабинет, Афанасьева в нём я уже не обнаружил. Зато познакомился с новым заместителем Михайловского – Татьяной Давыдовой. Вместе с должностью досталась ей от предшественника и моя книжка, так что разговор сложился как бы сам собой.

— Книжка замечательная, писать ты умеешь, — сказала Татьяна. — Но чтобы разговаривать с редактором, нужен какой-нибудь газетный материал. Знаешь, что? Напиши нам про Волго-Донской канал, — сходу предложила она. — Съезди в управление, узнай, как подготовились к навигации, какие проблемы, сколько шлюзов отремонтировали… Да ты и сам знаешь, о чём писать. Справишься!

Не откладывая дело в долгий ящик, я съездил в Красноармейский район, разыскал там судоходный канал и взял  фактуру. Вечером засел на кухне и под горячий чайник написал всё, что думал о ремонте шлюзов. Про навигацию тоже не забыл. Переписал материал от руки, поскольку пишущую машинку продал ещё на Сахалине, а о компьютере пока не мечтал. И наутро отвёз материал в «Волгоградскую правду».

Поскольку навигация была на носу, материал пошёл в ближайший номер. И дня через три, в марте 96-го, меня уже приняли в областную газету корреспондентом.

 (Окончание следует. Позже. Пока не время…)

Примечание автора.

*В толковых словарях русского языка слово «беглый» имеет несколько значений. В том числе и такое: «беглый» — движущийся легко и быстро; отмечающий только основные черты, особенности чего-л.

1 – Виктор Николаевич Ксенофонтов (1951-1991 г.г.) – сахалинский поэт, журналист.

2 – Сергей Савельевич Колчанов (1950 – 2005 г.г.) – журналист, сотрудник газеты “Знамя коммунизма”, позже – собственный корреспондент газеты “Тюменская правда”, директор телестудии “Радуга” (г. Радужный).

3 – Григорий (Грицько) Чубай (1949 -1982 г.г.) – поэт андеграунда 70-х годов.

4 – Константин Яковлевич Лагунов (1924 – 2001 г.г.) – тюменский прозаик, в 70-80-е годы – секретарь Тюменской писательской организации.

5 – Альфред Генрихович Гольд (Гольденберг) 1939-1997 гг. – тюменский поэт, журналист.

6 – Николай Васильевич Денисов (1943 – 2016) гг. – тюменский поэт.

7 – Булат Валикович Сулейманов (1938 -1991 г.г.) – татарский поэт, переводчик.

8 – Иван Александрович Белоусов (1933-2000 г.г.) – поэт, в 70-80-е годы – секретарь Сахалинской писательской организации.

9 – Борис Петрович Репин (1923-1994 г.г.) – поэт, участник Великой Отечественной войны. Автор сборников стихов “Звезды над бруствером”, “Ветер атаки”, “Зарницы памяти” и др.

10 – Анатолий Алексеевич Дёшин (1926-2010 гг.) – сахалинский детский поэт, Заслуженный работник культуры РФ.

11 – Анатолий Самуилович Тоболяк (Прицкер), 1936-2001 гг. – сахалинский прозаик, автор повестей “История одной любви”, “Невозможно остановиться” и др. В 1998 году эмигрировал в Израиль.

12 – Юрий Иосифович Кашук (Полищук), 1937-1991 г.г. – приморский поэт и публицист, автор книги “Месяцеслов”

13 – Геннадий Михайлович Лысенко (1942-1978 гг.) – приморский поэт, автор сборников “Проталина”,”Листок подорожника”.

14 -Евгений Николаевич Замятин (1947 -1993 гг.) — сахалинский поэт, издал около десяти поэтических сборников — “Одолень”, “Перекаты” “Рунный ход” и др.

15 – Михаил Всеволодович Анищенко (1950 – 2012 гг.) – самарский поэт, лауреат премии им. Н. Островского, автор сборников «Что за горами?», «Неровен час», «Оберег» и др.

16 – Сейчас уже мало кто помнит историю о том, как в январе 60-го баржу с военнослужащими Зиганшиным, Крючковским, Поплавским и Федотовым штормом унесло в Тихий океан. Баржа дрейфовала 49 суток. Чтобы не умереть с голоду, приходилось варить и есть кожаные ремни, даже кирзовые сапоги. Чудом все четверо остались живы. Унесённых штормом спасли американские моряки. На Родине четверых парней встречали как национальных героев.

17 – Валентин Алексеевич Столяров (1933 – 1998 гг.)- самарский поэт, автор более десяти поэтических сборников (“Весеннее свидание”, “Высокий час” и др.)

18 – Анатолий Владимирович Жигулин (1930 – 2000 гг.) — русский советский поэт, автор многочисленных поэтических сборников и автобиографического романа “Чёрный камень”. В 70-80 годы руководил творческим семинаром в Литературном институте им. А.М. Горького.

19 – Олег Павлович Кузнецов ( 1936 – 2009 гг.) – сахалинский прозаик, автор книг повестей и рассказов «Роса на водорослях», «Быль о седом калане», «Лагуна» и др.

20 – Михаил Петрович Финнов (1937 – 1989 гг.) – сахалинский поэт, прозаик, драматург. Автор поэтических сборников ‘Мое рабочее море’, ‘Охотоморье’, повестей ‘Три месяца и три дня’, ‘Последнее крейсерство’, пьес ‘На всю жизнь’, ‘Кимоно’ и др. произведений.

21 – Геннадий Петрович Панов (1942 – 1992 гг.) — алтайский поэт, автор девяти поэтических книг («Доброта», «Застава», «Июнь», «Отрада» и др.),  изданных в Москве и Барнауле.

22 – Валерий Гордеевич Балюк (1954 – 1995 гг.) — сахалинский поэт, автор поэтических сборников “На полустанке ветровом”, “Глубинный голод”, “Кровные узы”.